Мы с родителями тогда жили не у себя, на Таганке, а у дедушки, в Измайлово, чтобы родители могли вечерами заботиться о нем, а днем – он обо мне. Все это кочевье было оттого, что я еще только вселялся в мир, а дедушка – уже готовился к выселению, и все это знаменовалось смещением наших жилищ, что обостряло ощущение мира как съемного, сданного на время, причем от старшего – младшим. Мы жили у дедушки, а дедушка – у кого-то, неизвестного мне, но казавшегося еще более старым, передавшим ему на хранение свое имущество, как дедушка передал его нам. В нашей комнате на Таганке все было новое, покупное, без прошлого. У дедушки были старинные вещи – скрипка, столик из стекла и красного дерева, люстра из бронзы и фарфора, картина прошлого века с венецианской гондолой – они внушали почтение, осторожность, чувство истории, замкнувшейся в молчании. А на той квартире, которую снимал дедушка, вещи были еще более ветхие, чем у него, бедные и потертые до призрачности, отчего я, наверно, и заключил, что эта квартира принадлежит кому-то еще более древнему – настолько уже невидимому, что остается только беречь все оставленное им.
Будь я взрослее, я бы подумал о том, какое духовное благо –
Кульминация заброшенности.
Собака на пустыреБывают мимолетные впечатления, которые откладываются на всю жизнь. Вокруг них, как крохотных кристалликов, формируются целые мирочувствия, мировоззрения.
Я шел навестить маму в больницу. Тогда у нее еще не было особых осложнений, но сама ситуация держала ее в тревоге.
На пути в больницу надо было пересечь пустырь. По нему бежала тощая лохматая собака. Она дрожала всем телом, высовывала язык, наклоняла набок голову. Шерсть у нее местами вылезла и вообще была подозрительно-лилового, какого-то злокачественного цвета. Вдруг остановилась и стала озираться на проехавшую мимо машину; и что-то билось в ней и дрожало, глаза лихорадочно блестели, как у совсем больного существа. Дул ветер, обдувая ее со всех сторон и вырисовывая как мелкую подробность, заброшенную в пустое и холодное пространство. Я ощутил в ней дрожащий на ветру и готовый погаснуть язычок пламени, который мы зовем жизнью: тонкий корень в непространственный и неветреный мир, откуда притекает к нам по капле тепло и сила существования.
И вдруг все люди увиделись мне одинокими и дрожащими, готовыми разлететься по ветру; но они тонко укоренены в чем-то ином, их держащем и наполняющем. Они и знать не знают об этом слабеньком корешке, из которого растут. Вот один из них, тоже проходящий через пустырь, лихо цыркнул слюной на снег – идет, ни о чем таком не думая; а ведь и теплота его слюны, растопившей слегка снег, прежде чем замерзнуть, тоже из этого корешка. И сам я, и все мы – облачка, сгущенные на холодном ветру, но выдуваемые чьим-то теплым дыханием…
Я застал маму в разговоре с соседкой по палате. Моя мама была общительная, легко заводила знакомства. Она увидела меня и сказала: «Ох, как я соскучилась!» И в глазах у нее на миг промелькнуло то самое, дрожащее…
Кульминация благодарности.
Страх полетаДавным-давно после не слишком удачного перелета я стал бояться воздушных путешествий. Каждое из них превращалось в тяжелое испытание, к которому я долго готовился. Больше всего я боялся самого состояния страха. Так продолжалось около года.
Однажды, уже во время взлета, я почувствовал, как тяжесть меня отпускает. Я вспомнил, что просил об этом, и почувствовал благодарность за эту вдруг подаренную мне легкость. Потом я стал опасаться, что легкость уйдет так же быстро, как и пришла, но тут же ощутил, что благодарность закрепляет во мне это состояние легкости и даже усиливает его.