Бывают состояния беспредметной задумчивости, когда между тобой и миром словно возникает прозрачная преграда. Почему-то это чаще случается осенью. Все, что происходит снаружи, четко воспринимается и запоминается, но не проникает внутрь тебя, остается вовне. И в тебе самом ничто не звучит, нет ни малейшей потребности выразить себя, вступить в общение. Ни о чем не думается, ничего не чувствуется. Обычно в душе блуждают какие-то обрывки ассоциаций, толкутся слова, реплики, отзвуки чужих голосов, навязчивые мелодии, – всего этого нет, пусто и тихо. Но при этом не испытываешь ни меланхолии, ни тревоги, ни грусти…
Это нулевая точка зависания души в собственном пространстве. Я называю такое «подвешенное» состояние: «душа на воздушной подушке». Тонкой оболочкой нечувствия и самосредоточения душа отделяется от всего окружающего и может долго и безучастно скользить в каком-то безвременье, ни за что не зацепляясь, ни на что не отзываясь. Пересменок. Дом, из которого выехали прежние жильцы, а новые еще не въехали. Душа ощущает свой объем, но он ничем не заполнен.
Наверно, как для дома, так и для души важно побыть в одиночестве, при этом даже не вступая в беседу с собой. Такие состояния порой возникают после поспешных саморастрат, волнений, порывов, когда душе нужен отдых от предыдущего – или приготовление к предстоящему.
Похожие состояния – замирания, неподвижности, безотзывности – бывают и в природе, одно из них описано Ф. Тютчевым:
В такое время природа обретает меру в самой себе. Есть своя краткая пора «хрустальности» и у души. «Пустеет воздух…» Стоит глубже вглядеться в эту прозрачность, смириться с нею – ведь уже назавтра начнутся новые тревоги. Возможно, лишь после смерти душа станет для себя началом и концом, опорой и средой, всем тем, чем раньше был для нее внешний мир.
«Душа на воздушной подушке». Один и тот же корень во всех трех словах как бы подразумевает, что душа приобретает ту форму, которая сообразна ей самой.
Романтические
Сергей Юрьенен
Кульминация восхищения.
Камикадзе любвиУслышал я о нем случайно. Можно даже сказать, подслушал…
Мне было лет двенадцать, и в гостях за взрослым столом я не задерживался. Сколько можно глохтить обидное «Ситро»? Тем более что манили чужие книги. У Копысского, историка, сотрудника АН БССР, библиотека располагалась на стеллажах в коридоре. Вот там я подпирал стену (листая историю испанской инквизиции или русских пыток), когда в гостиной женщины понизили голос и сменили интонацию. Слух обострился.
И вот что я услышал…
У Зямы моего есть старый приятель, тоже гуманитарий, в своей области науки еще более известный, а вдобавок с партизанским прошлым, орденами и медалями… Но вот трагедия. Сын влюбился в москвичку. Это при том, что ему пятнадцать лет и у него врожденный порок сердца. Врачи дают мальчику год-два жизни при условии отсутствия эмоциональной нагрузки. А у него, представь себе, любовь. И, к сожалению, не безответная. Москвичка там бальзаковского возраста, и он к ней рвется, как мотылек на пламя. Поездами, самолетами. Родители во всем идут ему навстречу. А что им остается, если дни единственного сына сочтены? Школу разрешили ему бросить. Мальчик он умный… «С таким диагнозом зачем мне терять время?» Решил жить одной любовью.
Рассказывала жена Зиновия Юльевича (она была русской). Моя мама, внимая рассказу, что называется, живо реагировала. Проявляя не только сочувствие несчастным родителям, но и одобрение моему, можно сказать, ровеснику. Исходя из молчаливо подразумеваемого «Что может быть в жизни выше любви?». С другой стороны, разница в возрасте вызвала у мамы возмущение. «Эти бальзаковские, знаешь…» Во дворе одна бедная мать ей жаловалась на бесстыдную любовницу сына-девятиклассника: мальчик плачет по ночам, яички болят…
Плакса вызвал у меня презрение. А вот обреченному мальчику я остро позавидовал. Не завтра ведь прощаться с жизнью, а год-два – это же уйма времени. Тем более что сняты все рогатки и препоны. И деньги родители дают. Как еще пятнадцатилетний сердечник мог пылать с таким размахом: сразу на две столицы, БССР и СССР?