С какой бы стороны ни подошли мы к изучению «примеров», мы неизменно встречаемся с амбивалентностью как с неотъемлемой, коренной чертой сознания, которое породило этот жанр среднелатинской словесности. Сближение спиритуального и невещественного с телесно-чувственным, переходы от одного к другому и их взаимные превращения — сплошь и рядом художественный прием, метафора. Но только ли прием? Не было ли это вместе с тем и характерной особенностью ума людей, по-своему расчленявших и организовывавших реальность? Мир, состоявший для них из противоположных начал, духа и материи, вместе с тем постоянно обнаруживает материальность духовного и спиритуальность телесного. Их мысль, доходя до пределов одной крайности, обретает там нечто прямо противоположное, и материя, тело оказывается пронизанным духовным началом, а это последнее на какой-то грани выворачивается вещественно-ощутимой своей стороной.
Мир воспринимается этими людьми, скорее, как своего рода «духоматерия», если можно так выразиться, и самая душа человеческая обладает телесными свойствами. Они обнаруживаются не только на адских сковородках и в дьявольских кузницах, где души грешников подвергаются выковке, выжиганию и другим процедурам. Рассказывали о случаях, когда душа при ее выходе из тела была видима: она обладала неким материальным обликом — птицы, гомункула, сферы. Одушевление всего тварного мира имело своим коррелятом отелеснивание всего духовного. В очередной раз мы сталкиваемся с трудностью применения нашей системы понятий, представляющей продукт современной культуры, к мировосприятию людей средневековья.
Глава 8
Проповедь и социальная критика
До сих пор мы рассматривали комплекс представлений средневековых людей о коренных, наиважнейших основах их бытия, о «последних истинах» — о соотношении жизни и смерти, о загробном искуплении, об аде, рае и чистилище — тех аспектах их миросозерцания, которые налагали неизгладимый отпечаток на жизнь общества в эпоху, когда картина мира оставалась глубоко сакрализованной и мифологизированной. Повторим вновь: «примеры» передают определенные черты этой картины мира в специфическом освещении, в толковании монахов и духовных лиц. Встречаясь с традиционными, подчас глубоко архаичными верованиями народа, учение церкви оказывало на них свое влияние и одновременно видоизменялось, вбирая в себя — на уровне проповеди, «примера», агиографии — элементы «неофициального» мировиденья. В результате этого противоречивого синтеза вырабатывалось «народное христианство», опиравшееся на живое слово, ритуал и жест, и этот «приходский католицизм» существенно отличался от концепций теологов и схоластов — «религии книги».
Поскольку проповедь представляла собой главнейший канал интеллектуальной коммуникации между пастырями и паствой, она не могла ограничиваться одними только рассуждениями о загробном мире, искуплении грехов и Страшном суде. Она прямо и непосредственно вторгалась в повседневную жизнь верующих, и не было такой ее стороны, которую проповедники обошли бы молчанием. Общественные отношения, строение социального целого, богатство и бедность, семья и воспитание детей, оценка «чужих» — инаковерующих широко обсуждаются в проповеди и находят своеобразное освещение в «примерах». Все это делает «примеры» ценнейшим источником для изучения жизни средневекового общества. Но источник этот — особый; в нем отражена позиция монахов, проповедовавших перед народом.
Возможности историка познакомиться с самосознанием представителей разных классов и групп средневекового общества невелики. Помимо недостатка в источниках главное ограничение состоит в том, что имеющиеся памятники накладывают на реальную социальную структуру весьма своеобразную понятийную сетку. Проповедники рассматривают современное им общество с точки зрения евангельской морали, требованиям которой оно заведомо не может отвечать. Их подход — максималистский. Не земной мир с его смрадом грехов, а небесные обители — идеал, проповедуемый с кафедры. Отказ от повседневных интересов и страстей, препятствующих спасению души, самообуздание, подчинение всей жизни достижению потустороннего блаженства — к этому призывали духовенство и проповедники, и такова общая установка «примеров». Поэтому у Лекуа де ла Марша, одним из первых исследовавшего проповедническую деятельность во Франции XIII века, были все основания писать: моралисты рисуют зло, но не добро; проповедь — своеобразный трибунал, перед которым проходят все грехи и пороки. «Когда дело доходит до проповеди, — говорил Жак де Витри, — священник должен быть суров»[119]
.