Художнику – легче. Он живёт в России и Культуре. Он создаёт Красоту. Труднодоступную. Редкую. Подлинную. Способную противостоять пошлости. Пошлости толпы. Толпы, которая пользуется готовой красотой, красотищей – глянцевой, гламурной. Толпы, насыщающейся готовой информацией – занимательной, аттрактивной, пустой. Художник – творец. Или – досотворитель мира. Нехудожник – креативен. Его петляющая креативность мутна и однообразна (гламур, кровь, секс, прикол, толпа). Он питается готовыми образцами асемантичной информации (сплетни, слухи, понты) и популярной, а значит пошлой красотишкой. Главное в человеке – разум, сердце и душа. А не желудок, гениталии и социальные амбиции, производящие на свет столь приятные и вкусные микроэмоции. Человек (подлинный, нерасчеловеченный) – онтологичен (он есть часть бытия – мыслящая и страдающая, т. е. духовная) и метаэмоционален: он проживает не то, что проживает его, а то, что живёт им – Жизнь, Смерть, Любовь, Бог и Вечность.
Художник – человек. И нечеловек. Одновременно. Если с нехудожником происходит смерть (жизнь «умирает» его), то с художником происходит божественное расчеловечивание, когда человек в художнике умирает – и остается то, что я называю Нечто. Это Нечто крупнее всего на свете. Крупнее нефти, страны, власти, денег и любого авторитета. Нечто – это то, что крупнее себя самого: Нечто крупнее Нечто. И стереоскопичность войны, её телескопичность (выдавливание войны из войны, из которой выжимается новая война) исчезает. Исчезает вместе с ней самой. Исчезает вместе с плотью и прахом.
Эзра Паунд создал великое стихотворение (даю его в переводе Ольги Седаковой). Оно как раз об этом.
Бродский похоронен недалеко от могилы Эзры Паунда. Рядом могила Стравинского. Рядом с Венецией на острове Сан-Микеле.
Острове мёртвых. Точнее – бессмертных.
Голое имя
Снежное поле. Метель. Входишь в сугроб – и проваливаешься по самое не могу: не идешь, а бороздишь, прешь, разрываешь многослойное вещество взрослеющего снега – все его слои и фракции, – лед, сыпучка, плиточник, нечто плотное – почти известняк, и опять сыпучее не как песок, а как горы граненого хрусталя, а сверху всех этих корочек, корост и текучестей – нечто скрипучее, крепкое, визгливое, стонущее, скрипичное и поющее. Так и плывешь в этом месиве, чувствуя, как валенки набухают, набиваются снегом в голяшки и как под стопой, особенно под пяткой, затвердевают и похрустывают теплые, жгучие, влажные ледяные пятаки. Борьба с полем, со снегом, с сугробом как-то сама собой переходит в привычку, и ты, пыхтя и посапывая, уже понимаешь, что – плывешь. Жизнь прожить – не поле переплыть. Плывешь, плывешь, плывешь – и начинаешь ощущать себя частью этого поля, этой стихии: поле в метель – само по себе пол, стены и потолок. Поле в метель – облако. Оно как хорошая книга: сначала цельное и непочатое, потом трудное и неподъемное, а затем… вдруг становится частью тебя, твоих мыслей, потому что плывешь ты всегда – думая. Оно часть неба – и к земле уже имеет весьма косвенное отношение: разве что ледком надземельным и подпяточным. Валенки – корабли. Плывуче-летучие. Так, бредя уже час-другой, осознаешь, что уже не плывешь в этом немереном снегу – а летишь. Потому что поле – уже небо. Часть неба. И ты часть неба. И, проплывая эту белую часть неба, ты читаешь ее и себя, особенно себя и ту большую, значительнейшую часть неба, которая остается вне твоего движения.
Плыть в снегу – значит читать. Читать поле, метель, время. Снежное поле еще и аудиокнига: оно говорит, поет и звучит ветром, метелью, снегом поющим, струнным, дыханием твоим и мыслями – уже не только твоими, но и – поля. Поле мыслит тобой. Как книга думает читателя и читателем, так и поле мыслит тебя и тобой: ты и плывешь по снежному полю, как мысль; мысль – не твоя. Мысль поля.