Машину занесло. Сначала потащило носом влево, а затем она скользила по шоссе боком. Потом вдруг, словно опомнившись и встряхнувшись, наша «Рено» (небольшая, компактная, «дамская») начала кружиться, причём множественные фуэте преобразовались в вальс, и я безотчётно, бессмысленно и непроизвольно начал считать: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три… Водительша моя выворачивала руль то по ходу вращения, то против него, а я пробормотал: «Тормоза – не трогай…» – Я был занят уже не автовальсированием, а непосредственно и только собой: во рту появился привкус глины, на грудь налип влажный и ледяной пласт глины, в ушах запричмокивала глина (дождь, каблуки), в глазах стояла глина – глиняный гололёд (–17 °C), глиняные снежинки, слетающиеся к заснеженным фарам, глиняные обочины, обозначенные невысоким глиняным сугробом. Глина. Глина. Глина. Могила. Да? – Да: сейчас нас разнесёт и размажет лесовоз. Их тут много. Прут брёвна по дороге через деревню Черемшу в Ревду и её окрестности (Хомутовка! – вспомнил я: моя любимая деревенька – хуторок к северо-западу от Ревды). Периферийным «морским» зрением я искал – ждал горящие мокрым грязным золотом фары, и слева, и справа. Их, Слава Богу, не было. Нам пока везло. Мы вальсировали на шипованной резине уже метров 150, горка иссякла, и на ровном участке дороги машину крутнуло ещё раз в заключительном – финальном фуэте, и мы припечатались к сугробу правым бортом, кормой вперёд. Марина молчала. Я молчал. Кто-то над нами, вокруг нас и в нас произнёс долгое «да-а-а-а»… Мы вышли из машины – как сошли на берег. Покачивало. На твёрдом и незыблемом всегда качает после долгого плаванья. Марину трясло. Это её первый полууправляемый занос. Я закурил. И понял, откуда мы вернулись… Отдышавшись, мы поехали дальше, уже по Шалинской дороге. Вернее, не мы. А другие мы. Иные мы. Обновлённые. И я в очередной раз осознал, что умирать не страшно. Страшно остаться где-то в иной и абсолютной пустоте без музыки и стихов.
Катастрофа. Человек в катастрофе. Разум в катастрофе. Душа в трагедии. Человек смертен, и уже потому небеспечен. Всё смертно. Только смерть бессмертна. И этот онтологический эсхатологический плеоназм не даёт разуму ни покоя, ни пресловутого абсолютного счастья («На свете счастья нет…»). Катастрофичность бытия очевидна, но жизнь, полная энергии разума, души и сердца, умеет превращать катастрофу, конец, гибель, смерть в нечто разовое, эпизодически неизбежное, но преходящее в силу математической иллюзии: смерть – феномен одноразовый. А живёшь-то многоразово: и биологически, и психически, и интеллектуально, и духовно, и вообще ментально и метафизически, а значит – онтологически, одним словом, все эти жизни происходят одновременно! И мощь этой витальной сущности – неизмерима.
Катастрофа – сущность (явление, процесс etc.) многовидовая и полиаспектная. От катастрофки личной, бытовой, межличностной и метеорологической до гибели цивилизации и Конца Света. Апокалипсис – категория гиперболическая, т. к. Конец Света обещает наступление Нового Божьего Понедельника. О. А. Седакова говорит, что мир кончался уже много раз и что пора подумать о том, что начинается. Действительно, сознание наше болеет катастрофизмом. (Другое дело – трагизм и трагичность мышления, особенно художественного и научного сознания). Сознание – больно. Но и о-созновать – б'oльно.