Внутрикультурный катастрофизм – это аккумулятор этико-эстетической воли, замысла и божественно-художественного Промысла. С. С. Аверинцев заметил, что И. В. Гете не имел последователей, что гений – это всегда «мгновенная уникальность». О. А. Седакова почти то же самое говорит о Пушкине, отмечая наличие поэтологического сопротивления ему тех, кто «шёл» за Александром Сергеевичем. Также в одной из своих поэтологических работ О. А. Седакова говорит, что если Данте «шёл» от Вергилия (вообще от романской поэтики), то Рильке отталкивается от Орфея. (Замечу, сама О. А. Седакова как поэт [и как переводчик стихов] работает на самой верхней / высокой и одновременно на самой глубокой границе русского языка – в тех точках, где русский язык «переходит» грамматически, этимологически, стилистически, просодически и семантически – в другие языки; если В. Хлебников восстанавливал праславянский / общеславянский вариант языка, то О. Седакова создаёт некий будущий всеобщий язык). Думаю поэзия (и поэт) движется по такому пути, который является одновременно и горизонтальным, и вертикальным, многонаправленным, всенаправленным, т. е. шаровым. И генезис поэтики основывается на её шаровой генетике. Внутрикультурный катастрофизм выражается прежде всего в хронологической подвижности памяти. Памяти поэзии и памяти словесности вообще. Т. е. – памяти культуры. Когда поэтическое завтра, оказывается, было уже вчера. А поэтическое прошлое ещё не наступило – оно грядёт. Поэтому поэтическое сегодня / настоящее растворено в том, что проще назвать: Нечто. Хронотопическое и антрополингвистическое Нечто. Или – дар Божий. Талант. Словесный, поэтический талант.
Катастрофа чревата одновременно двумя исходами: Конец и Начало, когда и то, и другое бывает явлено нам в трагической оболочке. Не обязательно ждать после Конца – Новое: часто наступает старое или обновлённое старое. Катастрофа обновляет вещество сущего, содержательного, функционального. Катастрофа обнажает и освежает нравственное.
Внутрикультурный катастрофизм затевается гением: новое устремление вкладывается сердцем и душой в разум, изменяя гравитацию взгляда, взора, слуха, слова – вообще способа этико-эстетического познания.
Пушкин оставил после себя пустыню. Но любой (и Лермонтов, и Тютчев, и Ахматова, и Мандельштам, и Бродский, и Седакова, и Сергей Шестаков и др.) находит в ней свой оазис;
или – создаёт его. Прекрасные, безмерные, сверкающие кристаллами минералов и льда, испещрённые морщинами песчаных дюн и родинками родников, оазисов, голубыми и оранжевыми лентами рек и синими линзами озёр и окаймлённые океаном и морями – пустыни, – пустыни животворные и вселенские, – о, какие пустыни оставили нам фольклор, Гомер, римские лирики, Аристотель, Платон, арабские словесники, христианские гимнографы, Леонардо да Винчи, Данте, Шекспир, Гете, Толстой, Пушкин, Элиот, Рильке, Клодель, Мандельштам, Целан!..
Трудно, чудовищно трудно выйти к этим великим пустыням и – хотя бы пересечь их. Еще труднее рассмотреть и ощутить сердцем, разумом и душой вещество Новой жизни, Нового времени, Нового человека, продираясь сквозь оглушающий и ослепляющий гул, сверк, дрязг и дрожь государственного островитянства, национального атомизма и симфонизма и корпоративной коррупции.
Стареющее вещество цивилизации, жизни, культуры – результат исключения одного из компонентов триединого познавательного механизма-системы: сердца, разума или души. Новое вещество жизни творится только совместной работой этих трёх взаимоопределяющих субстанций. Союз разума и сердца, а чаще только разум, оголённый позитивизмом, прагматикой и аксиологией, – убивает онтологию и духовность и порождает социальные трагедии (что и происходит с Россией вот уже 100 лет!). Разум – насильник, без духовного наполнения он начинает фашиствовать.