Члены побежденных партий оказывались часто в положении, сходном с положением подданных тираний с тою лишь разницей, что однажды почувствованная свобода или власть, а, быть может, и надежда вновь их обрести, придавала их индивидуализму особый размах. Именно среди этих людей, не по доброй воле пользующихся досугом, мы обнаруживаем, например, Аньоло Пандольфини{167}
(1446 г.), чье сочинение «О домоводстве»[266] является первой программой завершенного сложившегося частного существования. Его сопоставление обязанностей индивида и ненадежной, неблагодарной государственной деятельности[267] может быть названо своего рода истинным памятником времени.И наконец, изгнание обладает тем свойством, что оно либо полностью уничтожает человека, либо поднимает его на большую высоту. «Во всех наших густо населенных городах, — говорит Джовиано Понтано[268]
, — мы видим массу людей, которые добровольно покинули свою родину: добродетели ведь берут всегда с собой». В самом деле, далеко не все из них были формально изгнаны, многие покинули родину добровольно, потому что ее политическое и экономическое состояние стало невыносимым. Выходцы из Флоренции в Ферраре, выходцы из Лукки в Венеции образовали целые колонии.Космополитизм, развившийся в наиболее тонких по своей духовной природе изгнанниках, представлял собой высшую ступень индивидуализма. Данте находит новую родину, как уже было сказано (с. 56) в языке и культуре Италии, но выходит и за эти пределы, говоря: «Моя родина — весь мир!»[269]
. А когда ему предложили вернуться во Флоренцию на недостойных условиях{168}, он в своем ответе написал: «Разве я не везде могу видеть свет солнца и звезд? Не могу размышлять о благороднейших истинах повсюду, не выступая при этом покрытым позором перед народом и городом? И куска хлеба я также не буду лишен»[270]. С высокой непреклонностью подчеркивают и художники свою свободу от связи с определенной местностью. «Лишь тот, кто всему научился, — говорит Гиберти[271]{169} — нигде не будет чужеземцем; даже лишившись своего имущества, без друзей, он все-таки гражданин каждого города и может бесстрашно и с презрением относиться к переменам своей судьбы». Подобное же утверждает находящийся в изгнании гуманист: «Где ученый человек поселился, там его добрая родина»[272].При очень обостренном понимании истории культуры, можно было бы, вероятно, шаг за шагом проследить увеличение в XV в. числа широко образованных людей. Ставили ли они перед собой как осознанную и ясно сформулированную цель гармоническое завершение духовного и внешнего существования, сказать трудно; однако многие из них обладали таковым, насколько это вообще возможно при несовершенстве всего земного. Если отказаться от возможности вывести общее заключение в соотношении счастья, одаренности и характера в такой индивидуальности, как Лоренцо Великолепный, то можно обратиться к такой индивидуальности, как Ариосто, главным образом к тому, как он выразил себя в своих сатирах. В какой гармонии здесь находятся гордость человека и поэта, ирония по отношению к собственным наслаждениям, тонкая насмешка и глубокая благожелательность!
В тех случаях, когда импульс к высочайшему развитию личности сочетался с действительно мощной и при этом многосторонней натурой, подчинившей себе все элементы тогдашней образованности, возникал «всесторонний человек», l’uomo universale, который встречается только в Италии. На протяжении всего средневековья в различных странах были люди, обладавшие энциклопедическими знаниями, так как области отдельных наук были близки друг к другу; вплоть до XII в. встречаются и многосторонние художники, ибо проблемы архитектуры были относительно просты и однородны, а в скульптуре и живописи над формой преобладало то, что должно было быть изображено. Напротив, в Италии эпохи Возрождения мы видим отдельных художников, которые создают одновременно во всех областях новое и по-своему совершенное и при этом еще производят величайшее впечатление как личности. Иные многосторонни вне искусства, которым они занимаются, также в чрезвычайно обширной сфере духовности.
Данте, которого уже при жизни одни называли поэтом, другие философом, третьи теологом[273]
, источает во всех своих сочинениях полноту покоряющей личной силы, подчиняющей читателя даже независимо от предмета. Какую силу воли предполагает уже непоколебимо равномерная разработка «Божественной комедии». Если же обратиться к содержанию, то вряд ли есть во всем внешнем и духовном мире важный предмет, который бы не был им изучен и сказанное им по поводу которого — часто лишь несколько слов — не было бы важным свидетельством его времени. Для изобразительного искусства он может считаться источником — и это поистине так по причинам куда более существенным, чем несколько строк, посвященных художникам того времени; вскоре он стал еще и источником вдохновения[274].