Это утверждение, свидетельствующее о незаурядном уме и идеологической искусности его автора, все же не дает верного представления об истинных порядках, царивших в масонских ложах. С одной стороны, как подчеркивает Маргарет К. Жакоб, в них почти не было непосредственной демократии. Совсем наоборот, масонские ложи во многом продолжают традиции Старого порядка: переход по наследству почетных обязанностей, власть сановников, строгие социальные критерии отбора (еще более строгие, чем половые), которые не признают принадлежность к масонскому братству поводом для того, чтобы общаться с теми, с кем не знаются в обществе, и т.д.{333}
. С другой стороны, если ложи были основаны на принципах демократии, революции и террора, то как объяснить, почему франкмасонство распространилось по всему миру, а якобинство так и не вышло за пределы Франции? «Если масонские ложи были рассадниками якобинства, то почему его семена не дали всходов в 1780 году в Филадельфии или в 1790-х годах в Брюсселе и Амстердаме?»{334}Если считать самым важным расхождение между словом и Делом, между «речевыми фактами» и «недискурсивными системами», как выражается Мишель Фуко в «Археологии знания», то следует обратить внимание на отчуждение без дискурсов, на относительную независимость коллективных представлений от чтения текстов, на построение политической культуры на основе жизненного опыта и будничных конфликтов. Трактовать проблему культурных истоков Французской революции таким образом — вовсе не значит утверждать, что ее породили исключительно причины культурного свойства. Мы прежде всего хотим понять, почему внезапное, стремительное и полное разрушение прежнего порядка стало возможным, допустимым и приемлемым (или неприемлемым). Описывать изменения в коллективных представлениях и чувствах, которые сделали мыслимым такой крутой перелом, — еще не значит утверждать, что они его произвели.
Я ни в коем случае не пытаюсь рассматривать в своей книге проблему истоков Французской революции под «лингвистическим углом зрения». Такой подход, яркий пример которого мы видим в книге Кита М. Бейкера, зиждется на двух постулатах. С одной стороны, предполагается, что интересы общества полностью исчерпываются дискурсами, которые их выражают. Они являются «символическим и политическим конструктом», а не «ранее существовавшей реальностью»: в этом смысле «социальные и политические изменения по сути своей являются лингвистическими»{335}
. С другой стороны, Кит М. Бейкер утверждает, что невозможно установить какое бы то ни было различие между дискурсивными практиками и недискурсивными социальными явлениями, ибо последние — «сфера деятельности, которая по сути своей также состоит из дискурсов»; в результате историк имеет дело только с «различными дискурсивными практиками, с различными законами языка»{336}.Эта позиция, которая заимствует основные формулировки из лингвистики, кажется мне неприемлемой. Действительно, само выстраивание событий или интересов с помощью дискурса имеет социальные корни и социально обусловлено. Оно зависит от того, какими возможностями (языковыми, теоретическими, материальными и т.д.) располагают различные участники событий, и от того, как они их используют. Так что оно связано с объективными свойствами каждой социальной группы, объединения и класса, образующих общество. Кроме того, логика построения дискурса совершенно не похожа на логику, которая руководит поступками, ритуалами, поведением в обыденной жизни. Рациональность, которая организует различные типы высказывания, в корне отличается от рациональности, ведающей другими видами деятельности{337}
.Отрицание этого различия может привести к включению Революции в предшествующие ей и возвещающие ее наступление дискурсы, другими словами, в выбор, который сделали деятели Революции 1789 года, предпочтя политический язык (язык верховной власти) другому языку (тому, который выражает общественные интересы). Бейкер, так же как и Фюре в своей книге «Постижение Французской революции», считает, что неизбежность Террора заложена в решениях Национального собрания, принятых осенью 1789 года, и, более того, в теории общей воли, разработанной Руссо, Мабли и самыми пламенными сторонниками представительных органов власти. Все решилось, когда Национальное собрание предпочло «язык политической воли языку общественных интересов; язык единства — языку различий; язык гражданской добродетели — языку коммерции; язык неограниченной верховной власти — языку правительства, уважающего права человека, — тем самым оно выбрало на будущее Террор»{338}
. Таким образом, Революция была написана еще до того, как началась: «сценарий Революции зародился [...] в лоне политической культуры абсолютной монархии»{339} постольку, поскольку он уже полностью содержался в одном из политических языков, распространившихся при королевской власти.