Стоит кому-нибудь произнести «Чикаго», и у меня в уме возникает Чикаго. Но этот Чикаго неполон — я вижу лишь Мичиган-авеню и к югу мой отчий дом, каким он был в 1970-м. Но даже если б я стоял на крыше башни «Уиллис» и смотрел на город, используя этот прием, чтобы помочь себе с визуализацией, я бы все равно мало что сумел. Чикаго слишком огромен. Даже если бы меня наделили волшебной силой и я мог бы охватить Чикаго разом и во всей его полноте (запах каждого проулка, содержимое каждой коробки на каждом чердаке, эмоциональное состояние каждого жителя), в следующий же миг время сдвинется и того Чикаго не останется.
Беды в этом никакой, это даже прекрасно, однако трудности начинаются, когда кто-нибудь предлагает мне
Вот так же мы воображаем себе и судим людей.
Если бы в действительности жила где-то Оленька и мы с ней были бы знакомы, и как-то раз кто-нибудь спросил бы меня: «Что нам делать с Оленькой?» — я б нашел ответ. Я бы смог предоставить суждение. Более того, я бы не смог этого избежать. (Даже если б не сказал вслух, внутренне оно бы у меня возникло.)
Вообще-то мы ее довольно энергично оценивали с самого начала. Когда Оленька любила Кукина в свойственной ей манере, мы оценили ее и сочли милой. Затем, когда она принялась любить Пустовалова (а следом Смирнина) точно так же, мы сочли ее странной, несколько механичной. Пока она была одна и страдала, нам было ее жалко, и мы начали понимать, что ее способ любить — не сознательный выбор, а особенность того, какая она есть. К тому времени как она взялась причинять свою любовь малышу Саше, у нас сложился более глубокий и двусмысленный взгляд на эту особенность; мы видели одновременно, что такая черта Оленьке присуща и ей нравится, однако Сашу она гнетет.
В начале рассказа Оленька нам нравится, потому что мы считаем ее хорошей; к середине мы от нее отстраняемся. В конце мы вновь любим ее, однако глубже: мы любим ее, несмотря на то что, под руководством Чехова, нам пришлось принять в расчет Оленьку как целое. Мы любим ее, несмотря на то что видим ее всю. Может, мы и не догадывались, что способны на такое — любить человека столь глубоко несовершенного, человека, возможно, вредящего (ребенку, не меньше!), однако теперь мы знаем, что способны, пусть и ненадолго.
И возможно, «любовь» не совсем то слово. Совсем не обязательно, что Оленьку мы одобряем, но мы ее
К концу рассказа мы чувствуем, что склонность Оленьки превращаться в того, кого она любит, у нее врожденная, это постоянная черта ее характера, естественно проявившаяся в отношениях с несколькими предметами любви. Солнце ее любви озарило четыре разных пейзажа. Солнце ни хорошо ни плохо: оно просто
К Оленьке я отношусь так же, как, думаю, Бог. Я знаю о ней столько всего. Ничто от меня не укрылось. В действительном мире это редкость — вот так полно с кем-то познакомиться. Я познакомился с Оленькой в стольких ее проявлениях: со счастливой молодой женой и одинокой пожилой дамой; с розовощекой любимой душечкой и заброшенной, ненужной мебелью, едва ли не местным посмешищем; с заботливой женой и властной ненастоящей матерью.
И вы подумайте: чем больше я знаю о ней, тем меньше я склонен сурово или поспешно судить. Во мне включилось некое сущностное милосердие. У Бога, в отличие от нас, объем сведений не ограничен. Возможно, поэтому Он предположительно способен так крепко любить нас.
Вдогонку № 3
Мы завершили наш предыдущий раздел «Вдогонку» мыслью, что рассказ — это откровенный и доверительный разговор между равными.
Что в разговоре может пойти не так?
Ох, много чего. (Тут можно немного помедлить и задуматься о случавшихся с нами неприятных беседах.)
Один из основных симптомов скверной беседы: кто-то из участников включил автопилот.