И вновь мы могли б спросить: почему не завершить здесь, то есть этим вот котенком, который мурлычет? Хорошая точка: Оленька счастлива, Брыска счастлива, Саша… нет. Он всего лишь предмет любви. Оленькина манера любить открывается с новой стороны: это улица с односторонним движением, удовлетворена в этой любви только Оленька. (И даже кошечку вновь приставили к делу. Брыска для Оленьки то же, что Оленька для ее возлюбленных: если Оленька счастлива, счастлива и Брыска.)
Однако все равно впереди еще полстраницы.
Чехов здесь не останавливается, потому что, очевидно, знает: в оставшихся строках он способен нагнести еще. Он стремится к еще одному расширению смыслов. Давайте посмотрим, что он предпримет. (Чувствую себя эдаким нашептывающим комментатором на игре в гольф: «Антон Павлович приближается к завершению рассказа, Верн. Сильный момент!»)
Тут раздается стук в калитку, напоминая нам о таком же стуке в ту ночь, когда умер Кукин, и мы (вместе с Оленькой) видим в этом чуткий к алгоритму жест, он встраивается в череду предыдущих, означавших, что Оленькиного возлюбленного того и гляди заберут.
Но нет. Это всего лишь Смирнин, поздно вернувшийся домой из клуба.
Остается четыре строки. Что осталось сделать? Способен ли Чехов наддать напряжения?
Еще как способен. Это же Чехов.
Рассказ завершается так:
От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять становится легко; она ложится и думает о Саше, который спит крепко в соседней комнате и изредка говорит в бреду:
— Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!
Что нового мы здесь получаем? (Этот шаг уже состоялся: «Саша противится Оленькиной любви».)
Во-первых, Саша занимает теперь другую риторическую позицию. Он «спит крепко», ему снится сон; значит, ребенок полностью искренен. У нас появляется доступ к его внутренней жизни, какого прежде не было, и к тому, что он на самом деле чувствует.
Что ему снится?
Кажется, Оленька, хотя тут все не совсем просто.
«Я ттебе!» равно «Ты у меня получишь!». «Пошел вон!» равно «Уходи отсюда, ты, человек, который у меня получит». «Не дерись!» (в переводе Ярмолинского «No fighting!») наводит нас на мысль, что Саша разнимает некую школьную драку. (В переводе Констанс Гэрнетт вместо «No fighting!» Саша говорит: «Shut up!»[33]
— и мы запросто можем представить, что эта реплика адресована снящейся ему Оленьке.)Так или иначе, Саше снится насилие; сердитое прекращение насилия; отклик на насилие еще большим насилием. Сашино «Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!» синтаксически напоминает и Оленькину отповедь Брыске на стр. 10 («Поди, поди… Нечего тут!»), какая по смыслу означает: «Тебя недостаточно! Ты не достойна быть предметом моей любви!»
И здесь Оленьку ничто не задевает, ей не приходит в голову: «Ой, Саше снится этот безрадостный и беспокойный сон, потому что я его удушаю собой, лучше бы мне полегче». Не отреагировала она и прежде, когда он сказал ей: «Ах, оставьте, пожалуйста!» — или когда ему зримо неловко от того, что она провожает его в гимназию, однако это все более легкие выражения общей мысли: «Саша несчастен». А потому Сашин сон мы воспринимаем как нагнетание: ранее, на стр. 12, Саша прилюдно
И вот что интересно: Чехов, завершая рассказ там, где завершает, подспудно сообщает нам, что Оленькин отклик на Сашино бессчастье в обозримом будущем не переменится (иначе автор показал бы нам этот новый отклик, поскольку эта перемена стала бы очередным витком нагнетания). Оленька продолжит пренебрегать Сашиными чувствами. Она слышит, что он говорит во сне, но не
И это… страшновато. Она воспроизводит состояние любого автократа: ее устраивает собственное видение того, как обстоят дела, и ничье другое ее не интересует. Ее черта, ее нужда полностью растворяться в каждом, кого она любит, вполне обаятельна применительно к Кукину и прочим, а тут ощущается как нарциссическая и угнетающая.
«Последние слова рассказа вложены в уста ребенка, и это слова протеста, — писала Юдора Уэлти[34]
, — но сказаны они во сне, как это всегда будет с протестом против душечек этого мира, из одного лишь внутреннего безмолвного бунта».