Она что-то делала с ребенком, развернув его, обтирала головку, покрытую редкими, бело-золотистыми волосами, сводила вместе и разводила в стороны маленькие до ужаса руки и ноги. Хрящев подошел ближе, следя за её уверенными движениями. На ногах и руках новорожденной были совсем прозрачные, как капельки росы, ногти. Эти ногти вдруг до того ошеломили Хрящева, что он схватил акушерку за руку, когда ему показалось, что она своими слишком уверенными движениями может сделать что-то не то. Акушерка подозрительно посмотрела на него: не пьян ли? Но он не был пьян. Еле слышный запах сирени, исходящий от его дочери, вызывал в нём такую нежность, которой он никогда ни к кому не испытывал. Но одновременно с этой нежностью в нём поднялся страх: ведь Бог же отнял у них только что мальчика, так, значит, и девочку может отнять? Жена не спала. Она приподнялась на одном локте и, не отирая слез, которые так и продолжали литься по её уставшему лицу, следила за тем, что делала акушерка.
– А дайте я встану, – шепнула она. – Соскучилась я ведь по ней. Дайте встану.
И когда акушерка, весело улыбаясь на них обоих и, видимо, одобряя в душе их чувства, поднесла Татьяне Поликарповне девочку, Хрящев вздохнул с облегчением: вот так-то спокойнее. Так-то надежнее.
Русалки не видят снов. На дне спится крепко, и, пока коралловые крабы не примутся щекотать им веки и ноздри, можно и до позднего утра не просыпаться. Но если какая-то русалка увидит сон, это считается плохой приметой: значит, в ней не до конца умерла её человеческая природа. Нельзя, однако, быть до конца уверенными в том, что речные девы, которые клянутся, что никаких снов они и в самом деле никогда не видели, говорят правду: они очень часто лукавят. Заморочив купца Хрящева и вдоволь натешившись им, знакомая нам русалка погрузилась в прежнюю тоску. Она часами качалась на поверхности воды, расширив ноздри, и пристально всматривалась в летнюю жизнь города. На дно опускалась всё реже и реже. Однажды она живо вспомнила снег. Он был слегка розовым, солнце всходило. Мама держала её на руках.
– Молись, молись, Лялечка! – просила мама. – Молись, чтобы папа поправился.
– А где он?
– Лежит он, болеет. Нам надо молиться за папино здравие. И мне, и тебе. Господь деток слышит, они Ему ближе.
Вместе они шептали слова молитвы, мама подносила её к окну, и каждая голая ветка дрожала, как будто стремилась помочь. Потом их позвали. Они вошли в комнату с завешенными окнами, где прочно стоял запах лекарств. Мама посадила её на пол, а сама опустилась на колени возле отцовской постели. Отец стал худым, словно кем-то объеденным до самых костей, но глаза были прежними. Они и блестели, как раньше.
– Ну, Оля, не плачь, – сказал он. – Вот доктор сказал, что теперь точно выживу. И Лялечка плачет. Дурынды вы обе.
И он засмеялся, но сразу закашлялся. Они с мамой плакали вместе так бурно, что горничная принесла таз со льдом, и мама прикладывала к её лбу прозрачные льдинки.
Вспомнив этот день, тепло освещенную зимним солнцем комнату, запах печного дыма, а главное, то, как плакала мама и как смущенно, любовно засмеялся выздоравливающий отец, русалка подумала, что там, на земле, куда веселее: там можно болеть, можно плакать, стыдиться. В конце концов, можно ведь и умереть. И тоже, наверное, не пропадешь: душа и в огне не горит, и не тонет ни в пресной воде, ни в солёной. А здесь? Опасная странная мысль осенила русалку: когда эти льдины с их яростным скрежетом её не убили и не раздавили, когда она, тихо скользнув между ними, спустилась на дно, где очнулась и стала такой, как сейчас, – разве это удача? И разве русалочье это бессмертие похоже на то, что отпущено людям? А сколько прошло даром времени! Сколько погублено ею простых мужиков, которые – кто под хмельком, кто по дурости – спустились к реке поудить ночью рыбку, и тут на крючок вдруг попалась красавица с серебряной пеной на скользких плечах.
Она всё не могла вспомнить
Всё дно пело ей в один голос: «Тебя не узнать, не узнать, не узнать!» Подруги с их мерцающими разноцветными глазами пугались её неподвижного тёмного взгляда. Она становилась чужой. Когда русалка зарывалась с головой в песок и застывала так, обхватив себя руками, издалека не всегда было разобрать, живое лежит или мёртвое.