В течение многих лет я входил в нее и выходил так, чтобы меня никто не видел. Да, полторы комнаты, холл, закрытая веранда. В общем-то, еще комната, запертая, и о ней речь. Но, как говорится, все по порядку. Сначала я ожидал полчаса в приемной. Затем доктор Иаков открывал двери, и я проходил в них. Порой, вместе с родителями, когда мы приходили к Шошане, которая тоже жила в этом доме, на первом этаже на столбах. Но никогда раньше я к ней не заходил. Доктор открывал мне дверь, минуту стоял, невысокий, округлый, одетый в белый халат, и стетоскоп болтался у него на шее.
– Садись, Михаэль, – говорил он и исчезал за стеклянной дверью, которая, как я понял позднее, отделяла приемную от комнаты, где он принимал больных. Два кресла, старые газеты. От скуки я открыл платяной шкаф, встроенный в стену. Обычный платяной шкаф, узкая дверца, окрашенная в светло-кремовый цвет, память иных времен, когда в этой квартире проживали люди. В шкафу было много пустых бутылок от водки. Бутылки разных сортов с наклейками, но без пробок. Узкие и пузатые, квадратные и круглые, и все пустые, покрытые пылью и грязноватые, стояли плотно, от края до края, на всех полках. Закрыл дверцу шкафа. Сел, ощущая тошноту. Взрослеющий и состарившийся юноша двадцати двух лет, в испуге тяжело дышащий, чтобы сбросить внутреннее напряжение, скопившееся в груди, угрожающее вырваться кошачьим криком во время ожидания доктора. Я ждал доктора со своей ужасной тайной. Мне, гению двадцати двух лет, судьбой уготовано было умереть. Мне, знающему всех вокруг, читающему на лбах людей их судьбу, но бессильному им помочь и получить от них помощь. Я сидел в приемной квартиры с отдельным входом со двора, и никто из жильцов дома этого не знал. И Шошана, стареющая и никогда не выходившая замуж, блондинка с волосатыми ногами, чья коса, стыдливо завернута кругами, как у старой русской девы, на затылке, не знала. Коса на голове и у нее и сейчас, когда она принимает мою маму и когда одна в ванной, мастурбирует струей воды из мягкого шланга. Не знают и старики супруги Резник, которые не расстаются и в постели, спят, обнявшись, прижимают багровые лица, полные старческих желтых пятен, одно к другому, и просыпаются, оплетенные паутиной слюны. Все они, и другие жильцы дома, которые были мне знакомы, не знали о моем посещении доктора. И не должны были знать. Это врачебная тайна.
Вдвойне я был связан с этим домом. Мама, которая сопровождала меня к врачу и рассталась со мной на пороге, была подругой юности живущей в доме Шошаны, отец же был другом юности Наоми, второй жены доктора Иакова, которого она звала Валей. Пришел я к нему после сообщения о моей смерти, полученного мной за десять дней до визита к нему в конверте больничной кассы, на котором стояло мое имя, с приглашением немедленно явиться на рентген легких, и это после обычного очередного просвечивания у врача за несколько дней до этого. Я и так близорук, но это был миг, когда у меня потемнело в глазах и это в жаркий солнечный полдень июля. Я сразу понял, что все подозрения, накапливающиеся годами, только и ждали этого мига. Вышла иголка из стога сена. Я избран умереть. И боль в груди, слабость в ногах, когда я поднимался от почтового ящика ступеньку за ступенькой с письмом в руке, были не только от мгновенного испуга, но и от причины, которая принесет мне смерть. Через несколько дней, в такой же влажный жаркий полдень, когда врач-специалист сообщил мне после снимков и анализа крови, что при просвечивании ошиблись, и на снимке у меня ничего нет, я знал, что он лжет. И мне, которому не удалось вырвать у него это ужасное сообщение, оставалось вернуться домой и ждать терпеливо и смиренно своего конца, наполняясь гордостью знающего то, что другие не хотят знать, – знанием о приближающейся смерти. Визит к доктору Иакову был просто развлечением на пути к неотвратимому концу, чтобы еще раз получить долю милосердия перед получением решения суда судьбы, который неминуем.
Валя, старый опытный врач, с круглым брюшком, лет семидесяти или восьмидесяти, разница в десять лет в ту или другую сторона не была столь важной в моих глазах тогда, лысеющий, терпеливость которого ощущалась более всего в неспешной походке, в белом халате, со стетоскопом, с которым никогда не расставался, повел меня из приемной в комнату к северу, освещенную несмотря на пылающий зной снаружи белым холодным светом. В комнате стояли стол, два стула, диван и шкаф со священными книгами. Принял меня традиционным в течение лет ритуалом, пощупав пульс на руки и ноге и смерив давление крови. Он сидел с большим дневником на коленях, черкая в нем что-то, что казалось мне странным, ибо естественнее было, так я думал, положить дневник на стол. Помолчал, поглядел на меня с улыбкой:
– Будешь жить, – сказал. То, что слышалось не очень убедительно из уст врача больничной кассы, здесь было убедительным. Во всяком случае, до пересечения порога квартиры, до момента, когда мы сели в машину.
– Да, мама, он сказал, что у меня ничего нет.
– И он сказал тоже?