…Куприн долго бродил по весеннему Питеру, счастливый, взволнованный состоявшимся разговором. Мартовское сумасшедшее солнце из-за длинных туч опускалось прямо в трубу Балтийского завода. Куприн стоял, опершись на гранитный парапет, не чувствовал вовсе ледяного ветра, нёсшегося с моря, и снова и снова вспоминал подробности встречи.
Горький показался ему сперва спокойным, даже холодноватым. Он сразу же попросил прочесть вслух новые главы повести, начиная с пятнадцатой. Куприн, желая совладать с волнением и не умея сделать это, начал:
«— Первого мая полк выступил в лагерь, который из года в год находился в одном и том же месте, в двух вёрстах от города, по ту сторону железнодорожного полотна…»
Его беспокоило то, что Горький ходил взад и вперёд по большому кабинету издательства, иногда останавливаясь спиной к окну. Но затем он сам втянулся в знакомый до каждой мелочи сюжет, увлёкся переживаниями Ромашова, в которых было так много пережитого им, юным подпоручиком 46-го Днепровского пехотного полка, и вовсе позабыл о том, что кто-то его слушает.
Вот Ромашов после провала на полковом смотру, оглушённый позором, сидит у полотна железной дороги и вдруг замечает странную, колеблющуюся тень.
«— Хлебников! Ты? — окликнул его Ромашов.
— Ах! — вскрикнул солдат и вдруг, остановившись, весь затрепетал на одном месте от испуга.
Ромашов быстро поднялся. Он увидел перед собой мёртвое, истерзанное лицо с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом. При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид. И, глядя на Хлебникова, Ромашов подумал: «Вот этот самый человек вместе со мной принёс сегодня неудачу всему полку. Мы одинаково несчастны».
— Куда ты, голубчик? Что с тобой? — спросил ласково Ромашов и, сам не зная зачем, положил обе руки на плечи солдату…»
Куприн услышал странный горловой звук и поднял глаза от рукописи. На зеленоватых глазах у Горького были слёзы. Он махнул рукой: «Продолжайте читать!» — и отвернулся к окну. Когда Куприн закончил чтение, Горький сказал:
— Прекрасная вещь! Она вскрывает язвы всего нашего общественного строя и убеждает читателя в неизбежности революционного пути! И как ярко, художественно! Из всего, что я прочитал и услышал, только одна-единственная деталь вызвала моё несогласие…
— Какая, Алексей Максимович? — Куприн ещё не пришёл в себя от услышанного и спросил механически.
— У вас в двенадцатой главе Ромашов приходит к подполковнику Рафальскому по прозвищу Брем. Его спальня описана так: — Горький нашёл закладку в лежавшей на столе рукописи: — «Они вошли в маленькую голую комнату, где буквально ничего не было, кроме низкой походной кровати, выгнувшейся, точно дно лодки…» А в главе о Назанском сказано: «Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать…» Но так как у Назанского кровать была железная, она могла вогнуться? А у Рафальского — походная, с натянутым полотном. Здесь следовало сказать: полотно провисало, полотно провисает, а не выгибается…
Куприн почувствовал, что весь покраснел и вспотел от конфуза. Как глупо, конечно, провисало!
— Каким будет конец повести? — поинтересовался Горький.
— По замыслу, — остывая, ответил Куприн, — Ромашов выздоравливает от тяжёлой раны, порывает с военщиной и начинает новую жизнь. Это мой двойник, и я хочу передоверить именно ему всё, что испытал сам, через что прошёл в годы скитаний. Так видится мне новая вещь — «Нищие»…
Горький, сильно налегая на «о», возразил:
— По-моему, Ромашов себя исчерпал. Вы сослались на то, что он ваш двойник. Но вы-то сами, кроме смены различных профессий, вплоть до мозольного оператора и собачьего парикмахера, открыли в себе талант писателя. — Он положил Куприну на плечо худую сильную руку и густым басом добавил: — По руслу автобиографического течения плыть легко. Попробуйте-ка против течения!..
— Против течения, — повторил Куприн горьковские слова, смутно глядя на серо-синюю массу льда, сковавшего Неву.
— Александр Иванович! — окликнул его знакомый голос. — Да что с вами, право? Вы как в летаргическом сне — никак до вас не добудишься.
Мамин-Сибиряк собственной персоной стоял перед Куприным.
— Слышал, слышал, что написали отличную вещь. Говорил мне Пятницкий, поздравляю!
— Спасибо, Дмитрий Наркисович, — наконец отозвался Куприн и, взяв его под руку, с внезапной для себя живостью спросил: — Что слышно о Лизе Гейнрих? Ничего не стряслось?
Мамин помрачнел.
— Скверная история, — проговорил он, снимая и протирая очки. — Представьте себе: сперва тяжелейший путь до Мукдена. В иркутском туннеле поезд попал в катастрофу — первые жертвы. Потом полевой госпиталь… Лизочка вела себя самоотверженно, была награждена несколькими медалями. Ну а дальше самое неприятное…
— Что? Ранена? Попала в плен? — в страхе сказал Куприн.