— Э, да вы поэт, — повернулся к нему всей своей коренастой сильной фигурой Куприн. — Только зарубите себе на носу: ещё неизвестно, кто кого высосет — Петербург меня или я Петербург! Я Куприн и прошу всякого — это помнить! На ежа садиться без штанов не советую…
Да, Петербург, огромный, страшный и загадочный, который, как сердце целой страны, с неумолимой силой гнал российскую кровь и снова засасывал её, перестал пугать Куприна. Сперва его брала оторопь при виде огромных домов на незнакомых улицах, их фасадов, колонн, пустынных окон. Кто живёт за ними? Чьи тени скользят за занавесками? Какие звучат слова? Как мало, как ничтожно мало знал Куприн обо всём этом! А Петроградская сторона, Нарвская застава, Гавань, рабочие окраины? А меблированные комнаты на старом Невском и Васильевском острове, где тысячи трагедий совершаются незримо для стороннего наблюдателя, где во дворах-колодцах, в грязных подъездах и тесных, сырых гробах-комнатах течёт своя, никем ещё не описанная жизнь?..
Но теперь, после «Поединка», Куприн почувствовал собственную силу и окончательно поверил в себя. «Вот он, Петербург, перед моими глазами, он покорно протекает через меня, богатый и нищий, беззаботный и загнанный в угол судьбой… В таких кабаках, верно, и погибает девять десятых всего талантливого, нового и свежего…»
Он выпил, не закусывая, коньяк, повёл воловьим затылком, точно ему мешал воротничок, и сказал:
— Вы мне нравитесь… Рассказывайте о себе.
— Я знаток столичного дна! Я сам русский Нат Пинкертон! — доверительно загудел собеседник. — Я проникаю во все миры — от великосветской спальни и до разбойных притонов Гавани… Я знаю все столичные ямы и готов познакомить вас с самыми занятными типами, с живой петербургской кунсткамерой…
— Какое совпадение, — пряча глубоко усмешку, отозвался Куприн. — Ведь и я сам коллекционер редких и странных проявлений человеческого духа…
В самом деле, не он ли просиживал целыми ночами без сна с пошлыми, ограниченными людьми, весь умственный багаж которых составлял, точно у бушменов, десяток-другой зоологических понятий и шаблонных фраз? Не он ли поил в ресторанах отъявленных дураков и негодяев, выжидая, пока в опьянении они не распустят пышным махровым цветом своего уродства? Он иногда льстил людям наобум, с ясными глазами, в чудовищных дозах, твёрдо веря в то, что лесть — ключ ко всем замкам. Он щедро раздавал взаймы деньги, зная заранее, что никогда их не получит назад. В оправдании скользкости этого спорта он мог бы сказать, что внутренний психологический интерес значительно превосходил в нём те выгоды, которые он потом приобретал в качестве бытописателя.
Ему доставляло странное, очень смутное для него самого наслаждение проникнуть в тайные, недопускаемые комнаты человеческой души, увидеть скрытые, иногда мелочные, иногда позорные, чаще смешные, чем трогательные, пружины внешних действий — так сказать, подержать в руках живое горячее человеческое сердце и ощутить его биение. Часто при этой пытливой работе ему казалось, что он утрачивает совершенно своё «я», до такой степени он начинал думать и чувствовать душою другого человека, даже говорить его языком и характерными словечками, наконец, он даже ловил себя на том, что употребляет чужие жесты и чужие интонации…
В низкой зале, в табачном дыму, смешанном с алкогольными испарениями, уже маячила знакомая долговязая фигура. Встревоженная долгим отсутствием мужа, Мария Карловна послала на его розыски верного Маныча.
— Назначаю вам свидание за этим столом и в это же время. В следующий вторник, — сказал, тяжело поднимаясь, Куприн. — И за каждого интересного персонажа, которого вы приведёте с собой, плачу полновесную трёшницу, господин Пинкертон.
С той поры он зачастил в «Капернаум».
2
Куприн неохотно садился писать, но не по простой лености, хотя часто на него накатывала апатия и все собственные писания казались необязательными и слабыми. От рабочего стола его постоянно отвлекали или общение с людьми, или внутренний труд. У него всё время рождались и двигались мысли, с которыми он не хотел расставаться.
Расположившись в «Капернауме», с толстой папиросой, зажатой у самого основания указательного и безымянного пальцев, и медленно прихлёбывая из пивной кружки, Куприн не оставался праздным, не скучал. Мысли его бежали.
Он думал о поражении России в бесславной войне с японцами, о вооружённом восстании в Москве, жестоко подавленном карателями — гвардейцами Семёновского полка. Потом незаметно мысль его перекинулась к собственному творчеству.
Недовольство собой точило Куприна.