Когда вступал хор, старый цыган подхватывал припев своим ужасным, охрипшим, но необыкновенно верным голосом, и вся комната утопала в странном, диком и восхитительном сплетении множества женских и мужских голосов. Слов никаких не было в припеве, были звуки, похожие на звон колокольчика, на стоны, на радостные выкрики. И вот вылетала плясунья Наташа, и хор, разгорячённый песней и пляской, приходил в полное неистовство.
Захваченный этой дикой и прекрасной музыкой, Куприн недвижно стоял, подняв руки, словно собираясь творить молитву. Все — жена, семья, литература, собственное творчество — казалось ему в эти минуты дурным, плоским, незначительным. Душа просила воли, простора, забвения себя…
— Маныч! — громко шептал Куприн, глядя сквозь слёзы на лице на веселящийся табор. — Маныч! Шампанского чавалам и цыганкам! А мне водки, Маныч! Как они поют, боже мой, как поют!..
Виолончелью гудело густое контральто старой цыганки, яростно и пылко вела древнюю мелодию преображённая песней Маша, сине-красной змейкой извивалась прекрасная плясунья…
— Что здесь происходит, Александр Иванович?
Маленький лысоватый человек в пенсне незаметно появился в номере.
Куприн гневно обернулся на голос, но, узнав Вересаева, расцвёл:
— Викентий Викентьевич! Дорогой! Послушайте цыган с нами… Маныч, водки господину Вересаеву!
— Нет уж, увольте. — Вересаев наклонил скучное лицо. — Я попросил бы вас на минутку выйти со мной в коридор. У меня поручение от Марии Карловны…
В душном от ковровых дорожек коридоре Вересаев бесстрастным голосом принялся отчитывать Куприна:
— Что вы с собой делаете? — Не жалеете семью, так хоть себя пощадите. На вас сейчас смотрит вся читающая Россия, а вы… Вы чёрт знает чем занимаетесь!
Куприн пьяно, с тоскливой злобой поглядел на него.
— Ах эта писательская судьба — чертовски сложная жизнь, когда за удачу приходится платить нервами, здоровьем, собою едва ли не больше, чем за неудачу, поражение, — сначала тихо, а затем всё громче и громче заговорил он. — Как же, есть род окололитературной братии, которой извне, из их завистливой галёрки всё видится по-иному: Куприн получает бешеные гонорары, Куприн — пьяница, дебошир, гуляка, Куприн — грубиян, необразованный человек, бывший офицер… Куприн облил горячим кофе Найдёнова и разорвал на нём жилет… Куприн приткнул вилкой баранью котлету к брюху поэта Рославлева, при этом стал её резать и есть, после чего оба плакали… Куприн кинул в ресторане «Норд» пехотного генерала в бассейн со стерлядью… А-а-а! — Он оглянулся маленькими, налитыми кровью глазами, и Маныч тотчас же неслышной походкой вышел из номера и остановился поодаль.
— Вспомните наконец, что вы отец и муж, — заговорил Вересаев.
— Муж?
И всё обидное, что перенёс за эти годы Куприн от властной Марии Карловны, вдруг с мерзкой отчётливостью представилось ему. Он вспомнил, как она не пускала его в свою петербургскую квартиру без новой главы «Поединка», как на даче под Лугой ударила его, беспомощно-пьяного, графином, как расчётливо играла на его чувстве к маленькой дочери Люлюше, как, желая рассорить с Батюшковым, намекала, будто Фёдор Дмитриевич в отсутствие Куприна пытался ухаживать за ней…
Он повернулся и на тяжёлых ногах пошёл в номер, рыча:
— Вон! Все отсюда вон! Прочь! Уходите!
Первым из номера брызнул стенограф Комаров.
Вернувшись домой, Куприн объявил, что в Петербурге работать невозможно, что он отправляется в имение Батюшкова Даниловское и хочет взять с собой из Москвы мать Любовь Алексеевну. С ним собралась ехать и Мария Карловна с дочкой Лидой, присматривать за которой было предложено Лизе Гейнрих.
4
В своё имение Даниловское Новгородской губернии, отстоящее от ближайшей железнодорожной станции в девяноста вёрстах, сам Фёдор Дмитриевич наезжал изредка. Он останавливался в единственной пригодной для жилья комнате — большой и светлой библиотеке, надевал русскую рубаху, высокие сапоги и бродил с ружьём по окрестным болотам и лесам, подступавшим к усадьбе.
Много лет имение было в аренде у богатого священника, который, когда арендный срок закончился, поступил с имением, как француз с захваченной Москвой в 1812 году. Из дома была вывезена обстановка карельской берёзы и красного дерева, бронзовая люстра, подсвечники, все сервизы, туалет, зеркало. Он выкопал и перевёз к себе всю белую акацию, декоративные кусты, оголив ветхий забор, который отделял парк от кладбища и старинной церкви.
Но непрактичный, весь ушедший в литературные дела Батюшков, казалось, ничего не замечал. Хозяйства в имении никакого не велось, почти вся земля сдавалась в аренду крестьянам, а яблок, груш и слив хватало и на управляющего, доброго, флегматичного Арапова, и на деревенских ребят.