Куприн приехал, когда все уже было кончено, и тем не менее его свидетельство очень ценно. Всей правды о событиях 1905 года мы не знаем до сих пор. К тому же Севастополю, первую оборону которого запечатлел Лев Толстой, снова удалось привлечь внимание большого мастера слова. И так же, как Толстой после севастопольской трагедии передумал быть военным, Куприн, нам кажется, передумал быть революционером. Кровь быстро приводит в чувство.
Дальнейшее, по воспоминаниям Аспиза, — оживший приключенческий роман. Вернувшись из Севастополя поздним вечером, Александр Иванович не мог уснуть и встретил таких же бессонных и озабоченных Аспиза и библиотекаршу Левенсон.
«Мы сообщили ему, — рассказал Аспиз, — что у нас находятся спасшиеся матросы, и повели его к ним. Я не могу найти слов для описания сцены, как он приветствовал их, жал руки, говорил что-то ободряющее, значительное, сердечное... Хорошо помню слова Куприна, когда мы вышли с ним в другую комнату:
— Какие люди! — говорил он с удивлением и восхищением. — Над ними витает смерть, а они думают только о судьбе Шмидта!»[179]
. (Шмидт к этому времени уже находился под арестом на броненосце «Ростислав».)Сам Куприн описал эту сцену в рассказе «Гусеница», говоря о себе в третьем лице. Некий живущий в Балаклаве писатель на него похож: «Явился, черт его знает откуда, весь в рыбьей чешуе, но с водкой, с колбасой, с таранью и с жареной камбалой. И грубый какой! “Нечего, говорит, вам здесь петрушку валять. Ну-ка, ребятушки, тяпнем после трудов праведных”. Кто-то было захотел возмутиться: “Позорно в дни таких великих событий думать о пьянстве”. Но если бы вы только видели, как они накинулись на еду и с каким наслаждением пили водку».
Спасшихся матросов нужно было где-то спрятать, а потом уже «товарищи» собирались их вывозить по поддельным паспортам. Задача не из легких. Даже если переодеть матросов, то как вывести из Балаклавы? Единственная дорога, на которой по ночам всегда дежурит городовой («по слухам, служивший в тайной политической полиции»), проходит мимо дома пристава Цемко. И потом матроса, даже переодетого, сразу выдадут походка и рост. К тому же в Балаклаве не бывает в ноябре посторонних: все друг друга знают.
Писатель из рассказа «Гусеница» не растерялся: городового он засадил пить и играть в домино с Колей Констанди, а Цемко взял на себя: «...пойду к приставу и буду всю ночь слушать его вранье, как он был на Кавказе джигитом. Он, дурак, думает, что я все это в газетах опишу».
Аспиз добавлял подробности:
«Куприн предложил план: я должен был пойти вперед, как бы прогуливаясь, и таким образом показать путь матросам. Сам он пошел “занимать” полицейских... Когда я проходил мимо участка, я слышал голос Александра Ивановича и хохот городовых, которым он что-то рассказывал и выкидывал разные штуки, притворившись пьяным.
План удался. Через несколько минут вся группа вышла на Ялтинское шоссе, и к ней присоединился Куприн. Я вернулся домой, а Куприн повел их степью в Чоргунь и благополучно доставил в условленное место»[180]
.В деревне Чоргунь было имение композитора П. И. Бларамберга и барона А. К. Врангеля, которые согласились разместить матросов у себя под видом рабочих виноградника. Никто из них не был арестован.
Порядок в Севастополе, остававшемся на осадном положении, был более-менее восстановлен к 18 ноября, и в этот же день Куприн прочитал в «Крымском вестнике» официальный отчет о событиях, от которого осатанел. Потери были представлены совсем незначительные, поведение Шмидта дегероизировалось: дескать, при первых же выстрелах по «Очакову» он сбежал, а брошенные своим вождем матросы метались в панике.
Александр Иванович сел писать опровержение: те строки о горящем «Очакове» и карательном отряде, которые мы цитировали выше. Он выражал общее мнение севастопольцев: люди были потрясены и подавлены и беспримерной, какой-то немотивированной жестокостью по отношению к восставшим, и официальным фарисейством. «Длинная, по-жандармски бессмысленная провокаторская статья о финале этой беспримерной трагедии, помещенная в “Крымском вестнике”, — возмущался Куприн, — набиралась и печаталась под взведенными курками ружей. Я не смею судить редактора г. Спиро за то, что в нем не хватило мужества предпочесть смерть насилию над словом. Для героизма есть тоже свои ступени. Но лучше бы он попросил авторов, адъютантов из штаба Чухнина, подписаться под этой статьею».
Купринский репортаж с Приморского бульвара полетел в Петербург. Почта в те дни работала плохо, поэтому он был напечатан поздновато, 1 декабря 1905-го, явно подрастеряв свою сенсационность. Со времени трагедии на «Очакове» прошло уже две недели; шло следствие. Однако и «позавчерашние новости» такого характера были нужны: Петербург ничего не знал и питался чудовищными слухами. Газеты наперебой сообщали, что «Очаков» потоплен, пол-Севастополя разрушено артиллерийским огнем и т. д.