Было начало апреля, когда с партией обмененных польских шляхтичей прибыл в Вильно Александр Полубенский. Он привез Курбскому послание, которое начиналось пышно и многословно с перечисления всех титлов: «…Так пишем мы, великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский и царь Астраханский, государь Псковский и великий князь Смоленский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский…» и прочая и прочая вплоть до земли Лифляндской и Сибирской. На послании, как на грамотах посольских, висели на шнурах красные печати с царскими гербами — Георгий Победоносец, пригвождающий змея, — и оттого оно стало для Курбского еще казенней, неинтересней… Но он дождался ночи, услал слуг и сел перед трехсвечником читать.
Странно было читать этот ответ, запоздавший почти на четырнадцать лет, и вспоминать самого себя в Вольмаре, чудом выскочившего из этих длинных жилистых рук, еще горячего от ненависти и погони, обличающего беспощадно, язвительно, обдуманно. Странно было теперь сидеть в этой сырой чужой комнате в Вильно и пытаться раздуть потухший под пеплом лет былой жар, страсть молодую, оскорбленную. Но в Иване меж строк страсть эта еще кровоточила, несмотря на годы, и письмо это он написал не только из торжества после ливонских побед — таилась в письме старая обида, бессилие злобное, неуклюжие оправдания. Кому он писал? «Изменнику, собаке и холопу»? Или другу юности, своей больной совести?
Да, Иван, не забыть тебе меня до гроба. Да и мне — тебя…
«…Писал ты, что я растленен разумом…»
Не писал этого, писал про «совесть прокаженную».
«…Сколько напастей я от вас перенес, сколько обид, оскорблений!»
Кто тебя мог обидеть из нас, Иван, когда мы тебя с Адашевым и другими грудью везде защищали? Вспомни Казань и Ливонию.
«…В чем была моя вина перед вами с самого начала?»
Неужели осталась в тебе крошка совести, раз спрашиваешь?
«…А с женой моей зачем вы меня разлучили?»
Жену твою Сильвестр защищал от тебя же, а если лезла она не в женские дела, то тебе же о том, а не ей говорили.
«…А для чего взял ты стрелецкую жену?»
Эко вспомнил! Да, было по молодости в Коломенском, не помню уже лица ее, тело только чуть-чуть, с тобой же во хмелю заехали. А сколько у тебя, царь всея. Руси, было жен, насильно венчанных, насильно заточенных, со свету сжитых? Молчи уж!
«А зачем вы захотели князя Владимира Старицкого посадить на престол?»
Воистину лишился ты разума, Иван! Кто мыслил всерьез такого глупого, подслеповатого на престол сажать? Сам же его придурком обзывал и смеялся, и сам же казнил его с малолетними детьми…
«…Вы с Сильвестром и Адашевым мнили, что вся русская земля у вас под ногами…»
Эх, Иван! Сам ты не веришь тому, что пишешь, и зачем пишешь все это? Для иностранных дворов? Так то мелко и неуместно: стрелецкие женки, Сильвестр-бессребреник, Адашев — кроткий ревнитель — все ведь и здесь всё знают почти. Зачем тебе это? Похвалиться, что Вольмар захватил? Что вышел к морю? Да мне-то что — скоро увидимся, верю, но не в Ливонии или еще где, а в стране неведомой, в иных краях, пустынных, страшных, где судия нелицеприятен и обмануть его красноречием нельзя…»
Курбский смотрел сквозь огонь на свечи, пытался увидеть лицо Ивана и не мог — расплывалось оно, серое, безволосое, только зрачки бегали, как козявки, а потом и это пропало. Он подвинул лист, вздохнул: ничего писать не хотелось — не Иван был перед ним, а Нечто, нечто темное, как облако странное, нанесенное нежданно в светлый день неведомо откуда, не то облако, не то клок вонючего дыма с торговой площади, где идут казни… Что облаку-дыму ответишь? Он с трудом оторвался от видения, написал: «…А хотел, царь, ответить на каждое твое слою и мог бы написать не хуже тебя, но удержал руку свою с пером, потому что возлагаю все на Божий суд… А посему подождем немного, так как верую, что мы с тобой близко, у самого порога…» Он приписал эти строчки к письму, не отправленному им много лет назад.
Письмо это теперь было отправлено в Александрову слободу с одним из обмененных пленных дворян.
Курбский томился в Вильно, почему-то никуда назначения не получал, но и домой не отпускали. Все знакомые: Корецкий, Радзивилл Рыжий[180], Спыховский, Чарторыйский, Слуцкие — были при войске, стояли в заслонах на левобережье Двины под Полоцком, а также на дорогах от Дерпта и Вольмара. А он сидел здесь. Или король ему не верит? Боится, что изменит? Он мерил шагами угловую комнату, в окно свежо дуло земляной сыростью, настоем молодых почек и трав, майской ночью; сквознячок шевелил язычки свечей, пусто было, тревожно.