Король задержался в Варшаве, вместо себя прислал нового верховного гетмана — пана Замойского[181], рыжевато-седого сутулого великана, лысого, голубоглазого, со скопчески сжатым ртом. Он был со всеми одинаково молчалив и непреклонен, мародеров и дезертиров вешал без суда, а шляхтичей бросал в подземелье в оковах, судил именем короля быстро и беспощадно. С Замойским опять пришла венгерская пехота — еще корпус, присланный братом Стефана князем Семиградским, и на конной тяге новые немецкие пушки с прислугой. Что-то копилось, надвигалось, но время еще не настало, в Москву поехали новые послы толковать о мире, об уступках и обидах, а под Вильно вдоль реки обучали пополнение, рыли редуты, брали с криками крепость из бревен, стреляли боевыми ядрами по деревянным щитам, на наплавных мостах форсировали речки. Шляхетскую конницу в этих маневрах почти не использовали, и она скучала, пила, спала, буянила иногда, и тогда из замка наезжали панцирные гайдуки Замойского — мрачные верзилы, — брали под стражу, увозили на допрос.
Двенадцатого мая прошла сильная гроза с ливнем, молнией разбило древний дуб за костелом святого Иоанна; старые люди говорили, что скоро быть войне. Вечером Курбский вышел подышать в сад, еще мокрый, парной, медленно шагал по дорожке, усыпанной цветением вишневым, сбитым ливнем, принюхивался к очищенному грозой воздуху, слушал, как иногда срывается, шлепает по листу редкая капля. На западе безоблачно и ровно золотился закат, обещая хорошую погоду, в овраге меж домами у ручья пробовал щелкать первый соловей. У крыльца Курбского ждал управитель дома, протянул запечатанную воском записку, кто-то передал привратнику.
— Кто?
— Не сказал, верховой какой-то, с виду простолюдин…
Курбский пожал плечом, прошел к себе. Не скидывая плаща, зажег свечу, повертел согнутый кусок пергамента, запечатанный просто — не печатью, а прижатой к воску монетой, распечатал. Было написано по-польски незнакомой рукой, тесно и черно: «В ТВОЕМ ДОМЕ ИЗМЕНА. ПОСПЕШИ».
Он нагнулся, перечел медленней, точно на ощупь, стало биться в виске напряжение, подметный лист прилипал к пальцам — и его передернуло, будто шмыгнуло что-то склизкое, смертоносное перед самым лицом. Измена? Чья? Кому? Но он уже чувствовал, чья и кому, он уже гнал эту пакость, это подозрение, он ходил из угла в угол, сжав губы и кулаки, а глаза не отрывались от желтоватого квадратика с густо-черным липким доносом. Из сада влажно дышала майская ночь, расщелкивались по-ночному соловьи, свет из окон лился на мокрую траву. Там где-то не спала Мария, ждала его, звала. Или?.. Но она же сама его избрала — это он знал точно. Еще не обрушился его дом, который он начал любить в последние годы, но уже трещина зазмеилась от фундамента под самую крышу, и, если не дышать, слышен скрип, слабое потрескивание — это стали расходиться подшившие стропила. Его дом мог рухнуть и раздавить его под собою. Освящен ли этот дом как надо?
Он встал перед иконами и начал читать молитву, но видел только лицо Марии; он гнал его, но оно не пропадало, и это было кощунство — читать молитву, но смотреть на нее, поэтому он отошел и лег ничком на ложе. Что делать? Уехать нельзя, посоветоваться не с кем. Смешно советоваться — у кого нет врагов, каждый хоть раз получал подметные листы вроде этого. Нет, не каждый. Почти каждый. Чего же тогда волноваться, надо взять себя в руки.
Он встал, налил вина, выпил, еще налил. Сколько надо выпить, Чтобы заснуть? Болела грудь в левой стороне и голова, особенно затылок, тоже слева, где был рубец от татарской стали: под Казанью это было, именно тогда он и вылетел из седла, нет, ведь тогда лошадь упала и придавила ему ногу. А все-таки шлем дедовский еще тогда его спас. Новгородский, не хуже миланского доспех, на заказ ковали, много стоил тот доспех. Пластины стальные на груди тоже были посечены, но удержали удар. Только ребро треснуло — так вмялась пластина от удара.
Он старался вспоминать подробно, безостановочно обо всем, только не о подметном письме. Потом он старался молиться, и опять ничего не вышло, он вставал, пил то вино, то воду. Заснул только под утро и проснулся поздно. А когда проснулся, первое, что узнал от слуги, было: приехал неожиданно хозяин, князь Константин Острожский, но лишь переоделся с дороги, как его вызвали в Верхний замок к гетману Замойскому.
Курбский сам себе удивился — так он обрадовался приезду Константина. При утреннем свежем солнце, после умывания холодной водой и завтрака все вчерашнее не казалось таким темным и неразрешимым. Он сел у окна и стал ждать возвращения Острожского. Но Острожский не приезжал весь день, и, лишь когда в храмах зазвонили к вечерне, Курбский услышал его голос у крыльца.