Офицеры выехали в тот же день. Были приняты в Выборге генералом Кейтом и с его письмом сопроводительным в Петербург отправились к командующему русской армии. Хоть Ласси и находился в столице, но принимать решения и не собирался. Императрица вместе с двором находилась в первопрестольной. Близились торжества коронации. Ласси был вежлив с Лагеркранцем:
— Рекомендую, полковник, в Москву вам направиться, ибо на сей счет я никоих инструкций от Ея Величества не имею.
Потащились они с капитаном далее. А в Москве, аудиенции добившись, получили от ворот поворот:
— Перемирие, — усмехнулась Императрица, — ну уж нет! Достаточно. Мной манифест подписан ко всем жителям финляндским. Мы теперича лишь мира желаем и на тех условиях, что продиктуем. Думаю, что границы передвинуть надлежит подале от столицы нашей, крепости некоторые шведские срыть надобно, а Финляндию сделать независимой от шведской короны. Про остальные условия наши с министрами моими беседуйте, — и отвернулась, веером обмахиваясь, к Разумовскому наклонилась, зашептала что-то горячо. Оба рассмеялись громко.
Что оставалось несчастному Лагеркранцу? Вспомнил он лагерь шведский под Фридрихсгамом, в снегах утонувший, могилы солдатские полузасыпанные, суматоху беспорядочную, понимал полковник, что обречены шведы, с командованием своим растерявшимся, на поражение горькое. Взял условия русские для заключения мира с манифестом Царским, что Бестужев ему услужливо передал, да в путь обратный заторопился.
— Как посмели вы, полковник, принимать сии бумаги мерзостные, для чести шведской неприемлимые, — обрушился на него Левенгаупт. — Я зачем вас посылал? Я наделял вас полномочиями вступать в переговоры с Императрицей русской? Или вы уже за риксдаг наш решаете, что посланником сделались? — Арестовали беднягу Лагеркранца, в Стокгольм отправили под караулом усиленным. Только недругов добавил себе Левенгаупт поступком этим, ибо популярен был полковник среди офицерства шведского.
А манифест Елизаветы Петровны дошел до войска. Брожение сильное вызвал. Одно спасло шведов — так это рейды жестокие казачьи да гусарские по деревням и погостам финским. Свели на нет они манифест Царский, обещавший защиту всем, кто покорится воле престола Русского.
Веселовский с драгунами своими всю зиму, почитай, у матери в Хийтоле отквартировал. С ними же и казаки лощилинские стояли. Правда, разъезды посылали регулярно в пределы финские. Но больше для караулов, да разведки тайной. Поисков разорительных ввиду перемирия заключенного не отряжали. Все свыклись с жизнью мирной, бытом наполненной.
Лощилин нарадоваться не мог. Миитта с сыном тож привыкали к судьбе новой. Вокруг жили карелы православные, на одном языке с ними говорившие. Все не так одиноко. Да и русский понимать научились со временем. Казаки да драгуны, столь набегами страшные, оказались людьми простыми, даже душевными. Пели песни вечерами долгими, темными. Повенчались Миитта с Данилой в той же самой старой церкви в Тиуруле, что с детства знакома была Веселовскому. Сама «молодая» и веру приняла православную, Марией в крещении новом стала. А Пекку не неволили в том. Время само все расставит, да и то — не басурманин же он. Лощилин сам учил сына рубке сабельной, коей владел виртуозно, и выездке конной, в чем казаки кочевникам не уступали. Пекка учеником оказался весьма способным. Холодок, изначально в груди таившийся, улетучился, уступил место уважению заслуженному. Видел сын, как грозные казаки слушались отца его безропотно. Гордость чувствовал.
Зашел как-то Лощилин в избу к Веселовскому, голову обнажил, на образа перекрестился:
— Милости просим, Данила Иванович, заходи, заходи, раздевайся, — мать радушно казака встретила.
— Давай, давай, атаман, — Веселовский поднялся из-за стола, книгами разными заваленного. — Мы с матушкой зараз ужинать собирались. Гостем будешь. А что ж один-то, без жены, без сына?
— Да об них и поговорить хотел, Алексей Иванович, подумать вместе.
— Ну и поговорим, яства мыслям не помеха. На сытый живот и думается легче.
Скинул казак полушубок, сел на лавку за стол широкий. Потрапезничали вместе.
— Что за дума тяжкая мучает тебя, атаман? Заприметил я, что невесел ты нынче? — спросил Веселовский, когда мать одних их оставила.
— Прав ты, Алексей Иванович, — кивнул головой. — На душе у меня тяжко. Да и Мария моя тож беспокоится.
— В чем кручина-то?
— Весна уж скоро. Знать, походы новые, партии да поиски по деревням чухонским. То ведь единоверцы ее да сына моего. Сам разумею, что не враги нам они. Хрестьяне мирные. А нас вновь пошлют разорение им чинить, дабы шведам не помогали. А куда им деться-то, шведы грабят, наши грабят. Казачки-то мои ищо ладно, их я и приструнить могу, а других, а калмыков диких? Ране, коль семьи у меня не было, так и не задумывался много… Приказ сполнял бы. А теперича…, — рукой махнул обреченно. Веселовский слушал не перебивая, внимательно.
— Ведь не басурмане они, хоть и не православные, но тож в Христа да Богородицу веруют. Вот и маюсь я, — замолчал. Веселовский подумал и высказался: