Отец графини – Акифуса Умэдзу – имел титул камергера четвертого ранга при дворе покойного императора;[104]
в годы Гандзи и Кэйо он со своей семьей влачил жалкое существование в квартале Кодзингути в старой столице.[105]Императорскому дворцу в ту пору приходилось довольствоваться голодным пайком, на который посадили его жестокие и самовластные властители Канто.[106]
Даже сам всемогущий сын неба не мог по своему усмотрению распорядиться хотя бы одной золоченой ширмой, августейшие стихи вынужден был писать на дешевой бумаге, какую употребляют обычно для хозяйственных нужд, а отведав как-то раз высокосортного сакэ. «Итак», изволил выразить удивление, что на свете бывают, оказывается, такие замечательные напитки. Услышав об этом, отважные приверженцы императора, готовые ради него сразиться хоть с самим дьяволом, проливали горячке, как расплавленный свинец, слезы ярости и обиды.Немало людей среди старинной придворной знати заискивали перед кантосцами и жили на субсидию, получаемую из Эдо; другие, хоть и не зависели в такой мере от Канто, зато поддерживали тайные связи с могущественными феодалами из кланов Тёсю и Сацума, получая от них подачки. Что до всех остальных, то они вели поистине вопиюще нищенскую жизнь. И хотя нередко случалось, что молодой отпрыск знатного рода, стоявший в воротах своего дома, с надменно-высокомерным видом отвечал обратившемуся к нему прохожему: «С вопросами обращайся к слуге», но прохожий, обойдя дом с черного хода, видел, как этот слуга торговался с крестьянином из-за редиски, принесенной в обмен за нечистоты для своего огорода. Вот каково было положение аристократии. Не было парадной накидки, и гостей принимали, накинув на плечи полог от москитов. А когда сапожник требовал платы за заказанную обувь, приходилось отделываться невеселыми шутками, вроде: «Придется тебе подождать, зато тебе честь, что имеешь дело с аристократом». Все это точно засвидетельствовано в исторических документах.
Род Умэдзу принадлежал как раз к таким семействам, и хотя сосны у плотины в Кодзингути выглядели величественно и пышно, но жизнь в доме, который они окружали, была ничуть не лучше, чем жизнь того крестьянина из деревни Танака, который каждое утро проходил мимо усадьбы, выкрикивая «Чиню-починяю! Чиню-починяю!»
Глава дома, убежденный легитимист, был человеком долга и чести, и потому бремя нищеты давило семью особенно сильно. Маленькая Садако рано узнала вкус рисовой болтушки и жидкой похлебки из батата. Детское сердечко ее сжималось от боли, когда сквозь задвинутые сёдзи она слышала сокрушенные голоса родителей, совещавшихся, как им исхитриться, чтобы хоть чем-нибудь отметить праздник Нового года. Какой-то богач заказал отцу сделать список с Кокинсю[107]
– отец славился как мастер каллиграфии в стиле Коноэ,[108] – и Садако, ей было тогда не больше семи-восьми лет, всегда сама вызывалась массировать отцу плечи, когда он уставал от долгого сидения за перепиской, и ее радовала его улыбка и ласковая похвала: «Вот спасибо, Садако. Вот молодец!»Садако было девять лет, ее младшему брату Мотофуса – три года, когда отец, так и не дождавшись реставрации императорской власти, отошел в лучший мир. Перед смертью он сочинил стихотворение:[109]
А ровно через год после его смерти грянула реставрация, потрясшая небо и землю. Все разом переменилось, туманы и тучи, висевшие над двором, рассеялись, и сияние потомка солнца озарило Японию от края до края. Придворная аристократия, столько лет прозябавшая в тисках холодной зимы, разом пустила почки, зазеленела новыми побегами. Старинные родовитые семьи одна за другой возрождались к новой жизни. Только в семье Умэдэу все оставалось по-прежнему – безвременно, в самом расцвете сил ушел навсегда глава рода, а наследник имени был еще малый ребенок. Покинув дом в Кодзин-гути, семья по-прежнему прозябала, найдя себе приют в крытой камышом хижине, сплошь увитой цветами «сад-занка», в деревне Итидзёдзи, лепившейся у подножья горы Охиэ.