Мать, между прочим, всегда одобряла образ жизни Павла Ивановича: «Бог с ней, с карьерой, разве в ней счастье! Главное, Павлик, что для тебя твое дело важнее денег, значит, ты сумел остаться честным человеком, понимаешь? Честным! Это важнее всего, запомни, важнее любых зарплат и постов. Душу сберечь…»
Теперь, когда матери рядом не было, когда поговорить и посоветоваться (а он привык с детства советоваться с ней во всем) стало невозможно, Павел Иванович старался все делать так, как сделала бы она, начиная с пустяков, хотя бы с мытья посуды (сперва как следует намылить, потом смыть горячей водой, потом — окатить холодной) и кончая отношениями с людьми. Он долго обдумывал, как вела бы мать себя с Антохиными, окажись она на его месте. И пришел к выводу, что общаться с ними она, конечно, не стала бы. Но и ненавидеть тоже: «Знаешь, Павлик, нет на свете более бесплодного, опустошающего чувства, душу сжигает. Это неправда, что бывают ситуации, где нужна ненависть. Нигде она не нужна, даже на войне, пускай самой справедливой. Нужно сознание долга: ты обязан выполнить тяжелый, страшный, но — долг. И ненависть тут не помощник, она только глаза кровью заливает, мешает увидеть, где враг, а где… и вообще такой человек, ну, который ненавидел, он уже ни на что не способен, пустой изнутри. Верно сказано: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть». Из зла не может быть добра».
Еще она говорила: «Перечитываю дневники Толстого, и вот о чем все думаю — в чем величие Христа? Думаешь, в том, что Он взошел на Голгофу, чтобы пострадать за всех? Таких подвигов много было, главное не это. Суметь полюбить ненавидящих тебя — вот это подвиг. Я как-то раньше не понимала, думала, человек на это не способен, а ведь это счастье — суметь в ответ на зло не почувствовать ненависти! Не то что простить, простить — это судить и как бы отпустить грех, то есть себя заранее поставить выше. А просто постараться в ответ на злобу — понять, пожалеть, увидеть в обидчике человека. Может, страдающего… Это очень трудно, конечно, почти невозможно, но это счастье… И второе — раскаяние. Но тут уж никто, наверное, до конца не способен — чтобы искренне, без ссылок на разные там обстоятельства. И не то что — «не надо меня наказывать, я больше не буду», а по-настоящему — вдруг увидеть, какое ты ничтожество… Не знаю… Я недавно всю жизнь свою перебрала — и, представь, не вспомнила ни одного случая полного, абсолютного раскаяния. А было в чем. Беспринципность, трусость… Что говорить! Ребенка потеряла…»
Да, только с ней, с матерью, возможны были такие разговоры. Теперь ни поговорить, ни посоветоваться не с кем — не сумел завести друзей, не смог построить собственной семьи. Урод.
Иногда Павлу Ивановичу почему-то казалось: подружись он хотя бы с этим дворником, Максимом, может, и стали бы они близкими людьми, по-настоящему близкими. Но не получилось… А раздумывать, как вела бы себя мать с соседями, окажись она на месте Павла Ивановича… Просто смешно! Да не могла она оказаться на его месте! Он отдал ее в больницу, а она его — никогда бы не отдала…
В «хвост» обычно садились те, кто ехал туда же, куда он, и, войдя в вагон, Павел Иванович сразу увидел знакомые лица, а про некоторых незнакомых тоже мог бы с уверенностью сказать, что они — туда: было легко вычислить по брюхатым сумкам, откуда высовывались горлышки неизменных бутылок с фруктовым соком.
Это были почти сплошь старухи, а у редких, что помоложе, на лицах лежала отчетливая тень того мрачного места, куда они сейчас ехали, и потому невозможно было определить — сорок тут лет или все шестьдесят. Они сидели группами, и то с одной, то с другой стороны до Павла Ивановича доносились обрывки негромких разговоров: «Где брали яблочный сок? Я весь город обегала, нигде…» — «…Всегда на Сытном, в кооперативном ларьке, там, конечно, дороже…» — «Вы что, думаете, им все достается, что мы приносим? Дай Бог, если половина, это еще — дай Бог! Половину сестры растащат, остальное — другие больные отымут, кто побойчее. Наш вон — он ведь ни спросить, ни сказать — ничего не может…» — «С десятого обещали карантин по гриппу, пускать не будут, только передачи…»
…Поезд уже шел. Вагон мотало. Синие зимние пейзажи назойливо липли к окнам. Почему-то безвкусными, вызывающими казались сейчас расфуфыренные заиндевевшие деревья и непристойно яркие фигурки лыжников на засахаренной снежной целине.
Павел Иванович вспомнил, что когда ехал этой дорогой в первый раз, осенью, то яркие краски, все эти «багрец» и «золото» показались ему отталкивающими… А мать любила осень, уезжала одна в Павловск и бродила там весь день по парку. Брала с собой томик Пушкина, и Павел Иванович еще над ней посмеивался: поэтическая старушка… Впрочем, она и зиму любила ничуть не меньше, всегда радовалась, как празднику, первому снегу. И лето. И весну…