Дочь Поляхиной переодевала матери чулки. Анищенко плакала, глотая кефир. Фельдман, резко оттолкнув блюдечко с творогом, которое протягивала ей как две капли воды похожая на нее горбоносая старуха, вдруг громко и плаксиво закричала:
— Я не только агитатоу!.. Я и п'опагандист! П'инеси мне т'етий том Ма-а-кса!
Вахлакова жадно и торопливо ела салат, запихивая его в рот горстями. По подбородку ее текла сметана.
Сестра посматривала на часы — за стеклянной дверью уже волновались.
Татьяна Васильевна проглотила последний кусок пирога, встала из-за стола, и, как всегда, не взглянув на сына, шагнула прочь.
Свидание окончено.
…Назад идти легко. Легко, во-первых, потому, что дорога все время вниз, с холма. Во-вторых, ветер теперь в спину, в-третьих, с пустым портфелем… В-четвертых, потому, что — вниз, в-пятых — ветер в спину, и потом — пустой портфель. Легко?..
Небо над деревьями было плотным, как вода, и таким же, как вода, зеленоватым.
…Зеленоватый свет падал с улицы в комнату тогда, сразу после войны. Через два дня после приезда мать достала где-то стекла. Вот повезло-то, Павлик, так дешево! Наверно, краденое.
Настоящие стекла вместо фанеры. Зеленые стекла, зеленый свет, у мамы зеленое лицо. Жарко, скарлатина. Не бойся, не отдам в больницу, не бойся! Смотри, какой свет, как на дне моря, правда? Смотри, мы с тобой живем на дне моря, как Русалка, помнишь? Ты — морской конек, а я медуза. Не плачь. Вот это настоящий клюквенный кисель, пей. Раз я обещала, так и будет, ничего не бойся…
Не отдала.
…Они жили вдвоем. На отца еще в сорок втором пришла «похоронка», пришла в Ленинград, но они не знали почти до конца войны, потом соседка написала, когда кончилась оккупация, когда мать уже младшего сына потеряла и похоронила деда… Все говорили — это счастье, что дед умер до прихода наших.
Дед был врачом, оперировал всю жизнь в сельской больнице. Кстати, больницу оккупанты не тронули. Но — да! — лечил и их. Спорили по ночам с матерью, дед кричал:
— Для меня больной — прежде всего больной, а уже потом — свой или чужой.
— Они же наших убивают, пойми ты! — шептала мать.
— Вот и пускай наши их убьют. Потом! Застрелят в бою. А я не стрелок. Лекарь!
Вот теперь вспомнил Павел Иванович, куда они с матерью ехали по зимней дороге в розвальнях! Накануне деда вызвали в комендатуру, вернулся он поздно, злой, потерянный, и заявил матери, что фрицы, видимо, драпают, потому что своих раненых из больницы будут вывозить, и ему приказано в двадцать четыре часа собраться и сопровождать их до ближайшего госпиталя.
Дед исчез в ту же ночь, а к концу следующего дня, уже в сумерках, в доме появился старик в тулупе. Павлик с матерью шли за ним дворами, и на краю села, у леса, их ждала лошадь с санями.
Дед умер через неделю на хуторе. Там они прятались до прихода наших. Умер от воспаления легких. Мать потом, после войны, несколько раз вызывали, да как-то обошлось, а Павел уже много позже, поступая в институт, ежась, писал в анкете, что был на оккупированной территории; смотрели пристально, но ничего — приняли…
…Легко еще и потому, что дорога домой всегда короче. Это — в-шестых.
Всю дорогу в электричке Павел Иванович проспал.
Фонари не горели. По двору, шагах в десяти перед ним, медленно брела женская фигура. Женщина шла, как давеча шла его мать, — никуда, точно слепая вытянув руки. Пошатываясь. Нащупав дверь, принялась шарить по ней, потом замерла и вдруг начала сползать вниз, на землю.
Когда Павел Иванович подбежал, она сидела перед дверью. Шуба распахнулась, меховая шапка съехала на лицо. Это была Вера Кашуба, соседка, профессорская дочь.
В те далекие времена, когда отношения были еще человеческими, Алла часто говорила, что с такими данными, как у Веры, можно было бы многого достичь, с ее возможностями любая нюшка будет смотреться, а Вера — не нюшка, порода есть порода, вот и в вас, Павлик, чувствуется порода, но только вы — вырождаетесь. И за собой не следите. Не злитесь! В хороших руках вам бы цены не было… А эта… женщина… Мне даже неудобно сказать, вы — мужчина, ну… вы понимаете? Как это — «не слышал»? Сочиняете! Все знают, ее и муж за это бросил. С двумя детьми бросить — это силу воли надо иметь. Кашуба, конечно, переживает.
Как-то спрашиваю: «Евдоким Никитич, что это вашей Верочки давно не видно?» Он — глаза в разные стороны: «В командировке», — а все знают, что она не работает, дома сидит после запоя. За-по-я. Нет, я этого не понимаю, зачем люди врут?
Павла Ивановича Алла в те времена еще уважала, он звал ее на «ты», а она говорила ему «вы» и называла «старший товарищ».
Дом… Книги, портрет деда над пианино, серебряные ложки с монограммой… чай — всегда на крахмальной скатерти. Тетя Зина, Аллина мать, говорила: «Был бы ты, Павлик, помоложе, за тебя бы дочку с руками отдала, так и жили б одной семьей, и квартира бы тогда — отдельная считалась, не как сейчас». Врала: и так бы отдала, десять лет разницы — чепуха.