Зато в кругу офицеров и в валашской среде Кутузов никого не шокировал. Тут не было ни завистливых барынек, ни чопорного Ланжерона, ни великосветских дам, предающихся распутству тайно. Общество собиралось, может быть, и разношерстное, но веселое и без затей: генерал-майор Репнинский, герой рейда за Дунай, на Лом-Паланку, матушка Гулиани – разбитная и смешливая мадам Верканеско, полковник лейб-гвардии Семеновского полка и начальник канцелярии Молдавской армии умница Паисий Кайсаров, казначей валахского дивана Варлам и его милая супруга, теща Булгакова, и сам Константин Яковлевич Булгаков, управляющий дипломатической частью армии, наконец, Иван Степанович Бароцци, чиновник Министерства иностранных дел, всегда с готовой шуткой и метким словом. Все было просто и искрение. Но даже Михаил Илларионович, при всем уме и тонкости, не подозревал, что Бароцци – его приятель еще по Константинополю – приставлен к нему в качестве соглядатая из Петербурга, куда он аккуратно сообщает о каждом шаге главнокомандующего, собирая самые вздорные сплетни и клевету на него...
После тяжелой, блестяще выигранной кампании Кутузов отчаянно нуждался в отдыхе и развлечениях.
Он по-детски радовался пышной иллюминации, устроенной в его честь в Бухаресте, находя только, что в надписях на транспарантах слишком часто упоминается имя Фемистокла, победителя персов. Ездил с Гулиани к графине Мантейфель крестить ее первенца. Выписал итальянскую труппу мимов. И не пропускал ни одного спектакля в польском театре. Конечно, для госпожи Варлам, избалованной петербургской оперой, голоса певцов казались отвратительными. Зато Гулиани была в восторге, особенно от моцартовского «Дон-Жуана». Кутузов был весел, как в далекой молодости.
Однако временами стали – и чем далее, тем чаще – возвращаться мысли о тщете и суетности того, чему он теперь, в час потехи, предавался. «Мгновение страсти проходит, – рассуждал Михаил Илларионович, – забота остается. И не от работы, а от заботы стареет душа...»
Кутузова печалило, что любимая дочь, его «ленивый дружочек», в приятных хлопотах нового брака начала забывать о нем. Он лишь намекнул ей об этом в письме от 13 декабря со своим величайшим тактом: «После приезда твоего из Ревеля получил я только одно письмо от тебя. Это не потому, что ты отвыкла меня любить, но потому, что отвыкла ко мне писать».
А кому, как не Лизоньке, мог он исповедоваться?
Наступил новый, 1812 год. Когда отшумели веселые рождественские праздники, Михаил Илларионович стал все более испытывать приливы тоски по семье, по детям и внукам, по своей Папушеньке, видимо счастливой с Николаем Федоровичем Хитрово. А счастье всегда эгоистично...
«Лизонька, мой друг и с детьми, здравствуй... – писал он 19 января. – Все твои сестры мне пишут; от тебя же я не получил ни одного письма, что меня много озабочивает, и я тебя прошу успокоить меня с первым отправляющимся сюда курьером. Ты не поверишь, милый друг, как я начинаю скучать вдали от вас, которые одни привязывают меня к жизни. Чем долее я живу, тем более убеждаюсь, что слава ничто, как дым. Я всегда был философом, а теперь сделался им в высшей степени. Говорят, что каждый возраст имеет свои страсти; моя же теперь заключается в пламенной любви к моим близким; общество женщин, которым я себя окружаю, не что иное, как каприз. Мне самому смешно, когда я смотрю, каким взглядом я смотрю на свое положение, на почести, которые мне воздаются, и на власть, мне предоставленную. Я все думаю о Катеньке, которая сравнивает меня с Агамемноном. Но был ли Агамемнон счастлив? Как видишь, мой разговор с тобой нельзя назвать веселым. Что ж делать! Я так настроен, потому что вот уже восьмой месяц, как никого из вас не вижу...»
Конечно, трогательно, когда любимая внучка пишет дедушке, словно он и вправду царь Микен – самого могущественного государства эллинов – и предводитель всех сил в Троянскую войну. Но ведь недаром сказано об истине, которая глаголет устами младенца. Злой рок тяготел над родом Агамемнона – начиная с Тантала и кончая им самим и его детьми – Ифигенией и Орестом. После всех одержанных побед не находится ли сам Михаил Илларионович в положении Агамемнона, которого преследуют зло и несправедливость...
В Петербурге уже шептались друг другу на ухо, что Кутузов будет отставлен.
Переговоры о мире, перенесенные в Бухарест, продолжали топтаться на месте. Султан Махмуд II, ободряемый Бонапартом, не признавал даже тех уступок, на которые вынужден был пойти великий визирь. От сицилийского консула в Константинополе Михаил Илларионович знал о заявлении, которое официально сделал а диване французский посол Латур-Мобур: «Наполеон решил уничтожить Российскую империю и ничуть не сомневается в успехе этого предприятия, так как уверен в содействии Пруссии и Швеции».