В бардинском департаменте Бекетову сказали, что Егор Иванович загрипповал и вряд ли будет на Кузнецком на этой неделе. Не мешкая, Сергей Петрович выпросил немудреную «эмку» и рванул в Ясенцы. Уже за городом Бекетов остановил взгляд на заснеженном поле с поймой замерзшей реки, на лесистых увалах и березовой роще на отлете. Этот вид русского поля невольно сомкнулся в сознании Бекетова с чем-то далеким, горестно-тревожным и радостным, что не сразу ухватывала память, но отождествляла с запахом дыма на ветру, криком галок в предснежном небе, звоном ведер на застывшей реке и голосом матери, идущей поодаль со связкой тетрадок в руках: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные…» Вон куда тебя занесла память!.. Да не в Новгородчине ли это было в конце века, а может, в начале?.. Не тогда ли она сказала Сергею, дотянувшись до его щеки стылыми, одеревеневшими на морозном ветру пальцами: «Это, наверно, жестоко, Сережа, но мать, желающая своему дитяти добра, не должна освобождать его от потрясений, самых, прости меня, жестоких… Потрясение — благо…» Бекетов возвращался к этим словам вновь и вновь, желая оспорить их, сшибить истину, что была в них, и должен был признаться, что сделать это не просто.
И Бекетов вдруг подумал: вот Анна Новинская — это… потрясение? А если потрясение, то какое? Несущее благо? Очень хотелось, чтобы это было потрясение, о котором говорила мать. Потрясением, несущим благо пережитого, радость новизны, счастье возвращения в заревую пору, которую только чудо и может вернуть. Чудо?
Бекетов был в Ясенцах, когда неяркий декабрьский закат вызолотил снежное поле и по насту, заметно отвердевшему и поэтому сверкающему, пошли гулять летучие блики вечернего солнца. Иоанна с Ольгой не оказалось, и в доме хозяйничала Ирина — ей было в радость выхаживать отца. Ее привел в восторг приезд Сергея Петровича, и с завидной сноровкой и прилежанием она принялась греметь на кухне кастрюлями и сковородами. Друзьям этот шум не мешал, было даже приятно ладить беседу под кухонный аккомпанемент Ирины — было в этих звуках нечто такое, что веселило душу, как бы суля стойкость бардинскому роду
— Ну, говори, Сережа, говори, — молил Бардин друга, не отнимая своей ладони от руки Сергея Петровича и чувствуя, как вместе с теплом руки в него проникают добрые токи, которым, наверно, нет названия, но в которых явственно ощущается и храбрая верность Бекетова, и чистота всей его сути — эту суть хочется назвать характером, но она больше, чем характер. — Ну, говори, Сережа…
Но Сергей Петрович молчал — все, что явилось его памяти, пока машина мчалась снежным полем, тронутым предвечерним золотом, смущало его душу и сейчас.
— Скажи, Егор, ты счастлив с Олюшкой? — он никогда ее не называл так — Олюшка. — Счастлив?
Егор встревожился — такого еще не было, Сергей Петрович до сих пор избегал этого разговора, если даже начинал Бардин.
— Ты же знаешь, Сережа, счастлив, очень…
— И не представляешь своей жизни без нее?
— Нет.
— А если бы была жива Ксения, ты обошелся без Олюшки?
Егора точно сухим паром обдало, он крякнул.
— Не знаю, Сережа… Ей-богу, не знаю!
Но Бекетов настаивал, даже как-то непохоже было на него:
— Если надо было бы оставить Ксению?.. Нет, говори, говори…
Бардин рассмеялся:
— Ну, друже… да ты ли это?
— Я, Егор…
Они молчали. Точно воспользовавшись этой паузой, на кухне с новой силой принялась греметь Ирина, но тотчас стихла, видно, и ее смутила тишина, воцарившаяся в доме.
— Кто она? — наконец спросил Бардин. — Молодая Коллонтай?
— Она.
— Так… Что же будем делать, Сережа?
— Вот и я спрашиваю: что делать?
Ирина принесла стопку тарелок и ушла, она начала накрывать на стол.
— Ты спрашиваешь о Ксении?
— Да.
Бардин вздохнул — истинно, за долгий век их дружбы Бекетов никогда не ставил перед Егором вопросов более трудных.
— Если бы даже любовь умерла, я бы не оставил ее, Сережа. Не мог бы оставить. Ты можешь осуждать меня…
— Жаль было бы?
— Жаль, Сережа…
Вновь вошла Ирина, весело-озорно она блеснула своими глазищами и, хмыкнув, удалилась — кажется, ужин удался.
— Ну, а если ты должен был бы взглянуть на все это из дня сегодняшнего? Ты понял меня, именно из сегодняшнего? Как?
— Но у тебя ведь нет этого моего сегодняшнего дня, Сережа?..
— Есть…
— Каким образом?
— Твой день у меня есть, Егор… Опыт твоего дня, если хочешь, твоего с… Олюшкой…
Бардин подумал: так вот откуда это храбро-ласковое «Олюшка». Ну, разумеется, не в Ольге суть. Просто он вдруг увидел в ней молодую Коллонтай и по этой причине библиотекаршу из посольства окрестил Олюшкой.
— И ты полагаешь, что она решится, Сережа?
— Решится, Егор.
— Бросит все?
— Бросит…
Бардин спустил ноги с софы, сидел, сцепив руки. Только сейчас Сергей Петрович заметил, как поник Егор за те полтора часа, пока продолжался этот жестокий диалог.
— Будь Ксения жива, я бы никогда ее не оставил, Сережа.
— Объясни, будь добр, почему?… Пойми, тут одна проблема. Человечество самим богом поделено, Егор: на тех, кто ходит на солнечной стороне и теневой. Екатерина навечно надела на себя эту тень студеную, а я хочу на солнце…
— Молодая Коллонтай — это солнце?..