Англичанин испытал неловкость: достоинство, которое издавна красило его речь, — метафоричность — взято под сомнение. Спор неожиданно сместился в сферу, для одного и другого достаточно чувствительную: один втайне себя считал поэтом, другой — прозаиком. Однако фокус заключался в том, что, зная друг о друге почти все, они не подозревали один в другом как раз этих достоинств, полагая, что всевышний отдал все свои таланты ему и конечно же обделил ими соперника.
А проблема репараций продолжала обсуждаться, доводы русских были резонны даже на взгляд союзников, которые активно отвергали репарационный план русских.
— Да, это очень важное соображение! — воскликнул Черчилль, когда речь зашла о том, что послевоенная Германия, как можно предположить, не обладая армией, сумеет навести режим экономии заметный. Но когда возник вопрос о решении, Черчилль вернулся к своей прежней формуле, суть которой вполне объемлют слова: «Ради бога, не сейчас!» Но русские настаивали, и в этот раз торжествовал компромисс. Условились, что будет создана репарационная комиссия с резиденцией в Москве. Это самое большое, на что мог пойти британский премьер, но русские сделали попытку продвинуть его и в этой позиции. Согласившись на создание репарационного центра, тем более с местопребыванием в советской столице, русские хотели определить, как было сказано на конференции, «руководящие линии». Репарации в первую очередь получают державы, которые вынесли тяжесть войны и организовали победу, речь идет о трех великих. Русский предал эту формулу гласности.
— А как полагают уважаемые союзники?
Черчилль взглянул на своего американского коллегу, тот сидел, обратив печальные глаза на машинописный текст, который пододвинул ему государственный секретарь. Президент испытывал неловкость — в своих возражениях британский союзник пошел слишком далеко. Если бы русские запросили не десять миллиардов, а много больше, то и тогда они были бы правы: кому не известно, как невосполнимы ныне их потери. Можно возражать им по любому вопросу, но не по этому. Откровенная печаль, которая объяла в эту минуту Рузвельта, кажется, привела в чувство и британского премьера. Он неожиданно улыбнулся, точно самой этой улыбкой прося извинения. Он сказал, что его несговорчивость по вопросу о репарациях объясняется тем, что у него дома есть парламент и есть кабинет. Если они не согласятся с тем, что он, Черчилль, одобрил в Крыму, то могут, пожалуй, указать ему на дверь. Наступило молчание, долгое и ощутимо тягостное, казалось, это молчание пробудило и президента, он оторвал глаза от машинописного текста, который все еще читал, посмотрел на Черчилля. Вряд ли кабинет или тем более парламент поставят тут в вину твою несговорчивость, точно говорил взгляд президента. Если же тебе укажут на дверь, то независимо от этого, если оставят, — тоже независимо от этого.
А Черчилль улыбнулся вновь, его прежняя улыбка не сняла неловкости.
— Мне нравится этот принцип: Германии — по силам, каждому — по потребностям, — возгласил британский премьер.
— По заслугам, — угрюмо поправил Сталин.
В Ливадию приехал Бекетов и тут же включился в работу над теми главами коммюнике (оно уже мало-помалу вызревало), которые касались будущего международного сообщества. Все знали, что организация будет всемогущей, уже уточняли ее статут и очерчивали контуры, однако у новорожденного не было имени.
Егор Иванович знал, где искать друга, и пошел на огонек, что светился в придворцовом флигеле в глубине парка, там наркоминдельские правовики день и ночь колдовали над текстами. Час был поздний, и огонек в квадратном окне флигеля казался одиноким, красноречиво свидетельствуя, что есть еще рыцари на свете, которым и круглосуточная вахта нипочем. Бардин вошел и по лестнице, приятно попахивающей старым деревом, поднялся на второй этаж. Еще издали, пересекая комнату с правильно округлыми окнами, будто выстроенными вдоль фронтовой стены по ранжиру, он приметил полураспахнутую дверь и в проеме ее просторный стол, освещенный настольной лампой под бледно-оранжевым абажуром. Свет лампы был нерезким, и мудрено было рассмотреть сидящих за столом. Бекетова Егор Иванович опознал по голосу — благородно рокочущему баритону, всей своей сутью питерскому. А вот собеседник Бекетова был скрыт оранжевой полумглой и напрочь отказывался себя обнаруживать. Бардин невольно замедлил шаг и остановился, не зная, продолжать путь или повернуть обратно. Зал, где сейчас стоял Бардин, тонул в сумерках, и людям, сидящим за столом, Егор Иванович мог быть невидим. Но Бардина выручил Бекетов, нет, не только голос выдал Сергея Петровича, но характерная способность бардинского друга, обращаясь к собеседнику, величать его по имени. Когда Бекетов говорил «Александр Александрович», была в этом случае свойственная русскому способность, величая человека, сообщить голосу некую торжественность.
— Да не пошли ли американцы в Думбартон-Оксе дальше, чем хотели, Александр Александрович?.. Какой резон им тут упорствовать…