— Отпусти меня домой. Не могу я так: в мире все идет ходуном, а я как неприкаянная. Да неужели я так мало значу, чтобы не найти себе дела? Я дела хочу, пойми! Ну что я здесь? Приехать сюда — значит, начисто потерять место в жизни. Быть может, в мирное время… Но сейчас, сейчас!
«А ведь она права, — думал он, — права. Действительно, вот так закричишь от боли… От голых осенних деревьев, которые лезут мокрыми сучьями в душу, закричишь. От пористого нерусского неба, заваленного пыльным войлоком дыма. От слоистого тумана, который лежит на тебе. Она права, однако что делать? Был бы русский институт, пошла бы преподавать язык. Был бы музей, пошла бы туда. Была бы школа, наконец… Единственное вакантное место — полуреферент-полусекретарь в отделе культурных связей посольства. Фалин сказал: пыльная работенка! Все, что идет из воксовского особняка на Большой Грузинской, приходит сюда. Новые книги в бумажных, по военным временам, обложках и репродукции, тиснутые на сытой, по довоенной поре, меловой бумаге, партитуры Чайковского и Хачатуряна, проспекты Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, разумеется, доиюньские, с многоцветными фотографиями павильонов, чем-то похожих на сказочные дворцы Багдада, рукопись книги корреспондента «Красной звезды», только что прошедшего с боями по немецким тылам от границы до Гжатска, бесценная рукопись, в которой едва ли не впервые рассказано, как Красная Армия била немцев… Кипы книг, нот, рукописей, фотографий, железные коробки с фильмами, альбомы репродукций — все, отмеченное уже нелегким военным временем (желто-серая бумага, плохо просыхающая краска). Пыльная работенка? Может быть, действительно пыльная, но чистая и благородная, призванная восславить труд и ратную доблесть Страны Советов. Увлечет ли это Кагю, даст ей удовлетворение, покажется благородным? Наверно, легче проникнуть в значимость дела, труднее проникнуть в душу книги, рукописи, нотной записи, почувствовать ее, зажечься ею. Однако что это за работа? Миссионера, несущего новую веру, культуртрегера, просто солдата пропагандроты?.. И сумеет ли Екатерина совладать со всем этим при ее возвышенном отношении к своему призванию в жизни, при ее привередливом чистоплюйстве, при ее робости и деликатности? И хватит ли у нее культуры и познаний в языке? Но и это не главное препятствие — Екатерина ведь должна работать под началом Бекетова. Мыслимо это? Быть может, посол поймет это и согласится, а как поймет сама Екатерина? Не ровен час, примет это за некую разновидность семейственности…
Да надо ли говорить об этом Бекетову с нею? Не лучше ли, чтобы ее пригласил посол? Теперь же пригласил».
Бекетов пошел к послу. Дверь в кабинет посла распахнута. Люстра в кабинете не горит, но журнальный столик освещен — настольная лампа перенесена туда. За столиком посол с Игорьком играют в шахматы. И не скажешь, чей ход, — партия сковала обоих. Бекетов не видел лица посла, но лицо сына было видно. Не столько лицо, сколько его чуб, упрямо вздыбленный, выдающий и настырность его, и терпеливость, и упорство, не столько бекетовское, сколько Катеринино. И Бекетову вдруг стало хорошо, что вот этот чубатый, двенадцатилетний — плоть от плоти его, бекетовский. И Сергей Петрович вдруг вспомнил свою мать. Наверно, ею владело то же чувство, когда однажды в первые годы революции, увидев сына на трибуне Михайловского манежа, она вдруг обратилась к стоящему рядом человеку в форменной куртке железнодорожника, совсем неизвестному ей, и сказала вне связи с происходящим: «А ведь это мой сын…» Как же велика была в ней потребность в этих словах, если, произнося их, она должна была пренебречь тем, что она, нестарая женщина, дочь известного в Питере присяжного поверенного, учительница, заговорила на людях с человеком, с которым в иных обстоятельствах угроза смерти не заставила бы ее заговорить первой.
— Вот оно — чувство непобедимое!.. — сказал Бекетов. — Сын мой, сын мой, — повторил он, улыбаясь, и вошел в кабинет…
… — Послушай, Катя, тебя спрашивал посол…
Она рассмеялась. Быть может, это свойственно людям, которые долго живут друг с другом: она знала, какой стезей пойдет сейчас его мысль.
— Ты это сейчас придумал?
На другой день ее действительно пригласил посол. Она пошла, решив, что не даст себя уговорить.
— Игорек рассказал вам, Екатерина Ивановна, какую партию он у меня вчера выиграл? — спросил посол.
Что говорить, издалека он начал свою операцию, подумала она и утвердилась в своем намерении не дать себя уговорить.
— Нет, от него не дождешься. Он был заметно взволнован, мне даже показалось, радостно взволнован.
— Мне говорили, что он у вас ума отнюдь не математического, верно? Так бывает… шахматист-гуманитарий?
— У него все еще сто раз переменится. Впрочем, дипломатия — дисциплина гуманитарная или математическая? — спросила она.
Ее подмывало сказать: судя по тому, как вы рассчитали все повороты этой беседы, несомненно, математическая.
— Вы хотите сказать, дипломатия, как математика… Внешне далека от жизни, на самом деле сама жизнь, не так ли, Екатерина Ивановна?