Не может быть, чтобы этот демарш об освобождении четырнадцати был делом самого Гопкинса. Наверняка эта просьба подсказана ему Вашингтоном, быть может очередной депешей президента. Если же быть тут точным до конца, то почин принадлежит не президенту, а Черчиллю — четырнадцать, о которых говорит Гопкинс, из подпольной группы, засланной в тыл нашей армии еще в этом году. Ответить Гопкинсу на этот вопрос — значит сказать о советско-британских отношениях такое, что даже Гопкинсу до сих пор не говорилось. Однако есть ли резон говорить сейчас об этом в тех пределах, в каких следовало бы сказать, чтобы и вот этот эпизод с четырнадцатью обрел для Гопкинса ясность, какой нет у американца? Есть ли резон?
— Нет, это не просто неприятный вопрос, это вопрос принципа, и на это нельзя закрывать глаза, — сказал русский, растягивая слова и придавая речи тот особый ритм, какой она обретала, когда, подчиненные особой логике, оттенялись ключевые слова «нет», «не просто», «нельзя». В отрицании было своеобразное крещендо, оно нарастало, это отрицание, от слова к слову, оно было мощным. — У меня есть такая информация, какой вы не располагаете. Речь идет о диверсиях в нашем армейском тылу, все четырнадцать виновны в преступлениях против нашей армии и должны быть судимы, — продолжал он с той неколебимостью, какая начисто исключала продолжение разговора. — Но я верю вам, когда вы говорите, что это производит неблагоприятное впечатление на общественное мнение. — В его фразе набрало силу и утвердилось «верю вам». Вряд ли какой-либо иной союзный деятель, кроме Гопкинса, мог быть удостоен в подобной ситуации всемогущего «верю вам». — Если бы завтра мы опубликовали все, что нам известно о деятельности Черчилля в Польше, это бы поставило его в положение безвыходное, — заметил он и, взметнув руку, в которой держал трубку, взвихрил пепел и обсыпал им рукав маршальского кителя. — Поймите, безвыходное… Но мы не будем этого делать. Больше того, мы поможем ему выйти из неловкого положения, в которое он сам себя поставил… Что же касается тех четырнадцати, — он переложил трубку из правой руки в левую и, оттянув рукав, смахнул пепел, — они будут судимы, но к ним отнесутся снисходительно…
Через полчаса они вернулись в банкетный зал, присоединившись к гостям, которых ненадолго оставили.
74
Бекетов возвращался в Москву, на сборы ему давали две недели.
Сергей Петрович достал блокнот и тщательно выписал имена своих английских друзей, которым следовало нанести прощальные визиты, список получился достаточно пространным. Это и тревожило, и радовало.
Случилось так, что первым, кому Бекетов обмолвился об отъезде, оказался Хор, который явился в посольство со скромным презентом для Сергея Петровича — альбомом фотографий о большом десанте, подготовленным с великим старанием к годовщине высадки.
Англичанин сказал, что протокольный визит Сергея Петровича его не устраивает и он хотел бы видеть его на полковом празднике кавалеристов, куда приглашен в будущую субботу.
Когда в послеобеденный субботний час военный «джип» прибыл в посольство и кавалерийский офицер с седыми, алюминиево-седыми, висками пригласил Сергея Петровича в машину, заняв место за рулем, Сергей Петрович подумал, что британская кавалерия пересела в новых условиях с коня на автомобиль с той легкостью и изяществом, с каким в прежние времена меняли арабского скакуна на ахалтекинского. А между тем «джип», ведомый бравым кавалеристом, пересек город и устремился во тьму дубовой рощи, такой большой и темной, что об ее присутствии в шестидесяти милях от Лондона вряд ли можно было догадываться, а потом вдруг остановился у железных ворот, прошитых крест-накрест заклепками. К счастью, за воротами, украшенными клепкой, было не так грозно, как на подходах к ним: пахло молодым сеном, дегтем и конским потом — древними запахами конюшни…