Гадина холопская, сучий потрох! Намекнул, гнида, что и Бенедикт, мол, — не Бенедикт, а холоп чей да нибудь, как и он сам, что и еду-то он, мол, не себе купил, а хозяину, что и изба-то не изба, а сараюшка, клеть, может, какая перевалочная… И мечты-то его все пустые: сани захотел… Нет, нельзя оставить! Догнать по-быстрому, да поджопник ему! Бенедикт бросился на улицу, туда-сюда… Нет, пропал холоп, как и не было… А может, примерещилось?
Вернулся в стылый, холодный сумрак избы. Как время-то пробежало. Пока туда-сюда, — уж солнце садится. Пощупал печь: холодная. Не должно бы, а? Открыл заслонку — ясно… Воры были. Сперли угольки с огоньками. Одна холодная зола. Ну что ж…
Вдруг скучно стало. Расхотелось как-то всего. Сел на тубарет. Встал. Распахнул дверь, постоял, прислонясь к притолоке. В груди что-то кислое такое взошло, как слабость. Да! Вечер уже. Середь дня — вечер; это и есть зима. Бледное закатное небо, на небе ветки деревьев словно углем прочерчены. Гнезда колтунами. Заяц порхнул. Понизу — грустная синева снежных увалов, пригорков, сугробов. Чахлый черный тын, как старый гребень. Еще виден, а погасни закат — и ничего не увидишь в кромешной тьме. Сразу выступят звезды, нальется небосвод их молочным, слабым свечением, — как будто издевается кто, али равнодушен, али не нам эти небесные огни предназначены: что разглядишь при их тусклом, неживом мерцании! А наверно так, а не для нас они!..
…А и все так! Будто кто для нас, для людей, изо всей безмерной природы малый кусок выкроил: вот вам, голубчики, солнца чуток, да лета кусок, цветок тульпан, травки зеленой малость, малых пташек на сдачу, да и будя. А всех остальных тварей припрячу, ночью оболоку, тьмою укрою, в лес да под пол, как в рукава, заховаю, малый свет им зажгу, звездный, — им и хватит, им и хорошо. Пущай шуршат, юркают, пищат, размножаются, своей жизнью живут. А вы их, ну-тко, ловите-ка, если сумеете. Поймали? — кушайте на здоровье. А не поймали — как знаете.
Бенедикт вздохнул тяжело, да сам свой вздох и услышал. Вот, опять… Опять в голове раздвоение какое-то. То все было просто, ясно, счастливо, мечты всякие хорошие, а то вдруг будто кто сзади подошел да все это счастье из головы и выковырнул… Как когтем вынул…
Кысь это, вот что! Кысь в спину смотрит!
Бенедикта даже затошнило от страха, от нехорошего, под ложечкой сосущего чувства. Он захлопнул дверь, не досмотрев заката, не додышав сырого, синего вечернего воздуха; поспешно заложил на крюк, на засовы; споткнулся в тухлой избяной тьме о творог; и матюкнуться забыл; ощупью добрался до лежанки и лег поскорей, не чуя ног.
Сердце билось. Кысь это… Она. Вот, значит, что. А не фелософия никакая. Правильно говорят: кысь в спину смотрит!
Это она там, на ветвях, в северных лесах, в непролазной чащобе, — плачет, поворачивается, принюхивается, перебирает лапами, прижимает уши, выбирает… выбрала!.. Мягко, как страшный, невидимый Котя, соскочила с ветвей, пошла, пошла, пошла, — ползком под буреломом, под завалами сучьев, колючек, длинным скачком через седой, мохом обросший, метелями поваленный сухостой!.. Ползком и скачком, гибко и длинно; поворачивается плоская головка, поводит из стороны в сторону: не упустить, не потерять бы следа: далеко в худой избе, на лежанке, налитый теплой кровью, как квасом, лежит и дрожит, в потолок уставился Бенедикт.
Ближе, все ближе к жилью!.. Где поземка стелется, пылит по оврагам, где метель столбом, где снежный смерч с полей поднялся, там и она: летит в поземке, вьется в метели! Ни следа не оставит лапами на снегу, не спугнет ни одного подворотного пса, не потревожит домашней твари!..
Ближе и ближе, — и кривится невидимое лицо ее, и дрожат когти, — голодно ей, голодно! Мука ей, мука! Кы-ы-ысь! Кы-ы-ысь!
Вот она подкрадывается к жилью, вот глазыньки-то закрыла, чтоб лучше слышать, вот сейчас прыгнет на ветхую крышу-то, на остывшую трубу-то; вот напрягла ноги…
…В дверь стукнули: тук-тук-тук. Бенедикт вскочил, как ударенный палкой, страшным криком крикнул:
— Нет!!!
— Ах, вы заняты, голубчик? Так я попозже зайду, — из-за двери голос такой знакомый: Никита Иваныч.
Господь послал!.. Господь послал!..
Како
Неделю провалялся Бенедикт в лихорадке, — позорище и стыдобушка. Как все равно дите малое. Старик ему и огонь разжег, и ватрушек напек, и кипяточку пить подавал. Сами вдвоем все и съели.
Вот те и праздник Новый Год. Прошел, минул, как и не было, — такая жалость, все упустили! А голубчики, видать, веселилися вовсю, плясали да хороводы водили, да свечки по Указу жгли, да ржавь пили: после праздника, как водится, увечных да калечных в городке прибавилось. Идешь по улочке, сразу скажешь: праздник был да веселье: тот на костыликах клякает, у того глаз выбит али мордоворот на сторону съехамши.
Бенедикт, оклемавшись, сокрушался: жизнь стороной прошла, по губам мазнула, — как всегда, как всегда! Вот обида-то! Вот черная досада! Он ли не готовился, он ли разум в дело не пускал? мышей не ловил, на снедь не менял? Ведь две недели, почитай, жил в ожидании светлого, радостного: гости, свечи, музыка!