Бенедикт бабу слушать не стал, присел в сторонку на кочку, ждал пока закончат. Подмерзать стало, поверх разбитой ногами глины прихватило морозцем, и крупку наметает. Все весна не проклюнется, все никак не проклюнется. В тепло бы, да на лежанку. А Оленька чтоб оладьев поднесла да кваску горяченького. Оленька!.. Краса ненаглядная! Страшно даже на такой красоте жениться! Коса долгая… Глазки ясные… Личико яичком, али, сказать, треугольничком. Сама полненькая, а может, это на ней одежи теплой понакручено. Пальчики тоненькие. Скорей бы Майский Выходной наступил… Пущай у окна сидит да вышивает, а Бенедикт на нее день бы деньской любовался.
…Прежние меж тем поговорили, поплакали, попели что-то унылое, зарыли свою старушку и расходиться начали. Никита Иваныч, носом шмыгая, подсел к Бенедикту, кисет развернул, ржавки в листик напехтал, себе сверточку, Бенедикту сверточку. Огоньком пыхнул, — закурили.
— Отчего она помре, Никита Иваныч?
— Не знаю, Беня. Кто ж знает?
— Объемшись али как?
— Эх, Беня!..
— Никита Иваныч, а я жениться думаю.
— Дело хорошее. А не молод ты еще жениться?
— Никита Иваныч! Мне третий десяток!
— Тоже верно… А я тебя хотел привлечь к одному делу… По старой дружбе…
— Что за дело такое? Столбы ставить?
— Лучше даже… Хочу памятник Пушкину поставить. На Страстном. Проводили мы Анну Петровну, я и подумал… Ассоциации, знаешь ли. Там Анна Петровна, тут Анна Петровна… Мимолетное виденье… Что пройдет, то будет мило… Ты мне помочь должен.
— Что за памятник?
— Как тебе объяснить? Фигуру из дерева вырежем, в человеческий рост. Красивый такой, задумчивый. Голова склонена, руку на грудь положил.
— Это как мурзе кланяются?
— Нет… Это как прислушиваются: что грядет? Что минуло? И руку к сердцу. Вот так. Стучит? — значит, жизнь жива.
— Кто это Пушкин? Местный?
— Гений. Умер. Давно.
— Объемшись чего?
— О Господи, твоя воля!.. Прости, Господи, но что ж ты за дубина великовозрастная!.. митрофанушка, недоросль, а еще Полины Михайловны сын! Впрочем, я сам виноват. Надо было тобой раньше заняться. Ну вот теперь мне будет дело на старости лет. Поправим. Профессия у тебя хорошая, ты начитан, — да?
— Начитан, Никита Иваныч! Читать страсть люблю. Вообще искусство. Музыку обожаю.
— Музыку… Да… Я Брамса любил…
— Брамс я тоже люблю. Это беспременно.
— Откуда же ты можешь знать? — Старик удивился.
— Ну а то! Хэ! Да Семен-то, — Семена знаете? Он на Мусорном Пруду избушку держит? Рядом с Иван Говядичем-то? Вот так — Иван Говядича избушка, а так — Семена? Справа-то, где ямина?
— Ну, ну, так что ж этот Семен?
— Ну дак он как квасу наберется, такую музыку громкую играет: ведра-то, горшки-то кверх днищем перевернет, да давай палками в их бить, — тумпа-тумпа, тумпа-тумпа, а потом в бочку-то, в днище-то: хрясь! — брамс и выйдет.
— Да… — Никита Иваныч вздохнул.
Посидели, помолчали, покурили. Да, приятно про музыку думать. Или пение… Надо на свадьбу Семена позвать. Ветер дунул, бросил еще снежной крупки.
— Ну что, пойдемте, Никита Иваныч?.. А то у меня хвостик мерзнет.
— Какой хвостик?!
— Какой, — обыкновенный. Сзади который.
Наш
Вот тебе и пожалуйста. Вот оно! Человек предполагает, а Бог-то располагает. Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу! Утратив правый путь во тьме долины! Жил, жил, солнышку радовался, на звезды печалился, цветки нюхал, мечты мечтал приятные, — и вдруг такой удар. Это, прямо сказать, драма! Позор и драма, — такого ужаса еще, небось, ни с кем и не приключалось, даже с колобком!
Всю жизнь Бенедикт прожил, гордясь: вот он какой гладкий да ладный; и сам знал, и люди говорили. Личика-то своего, конечно, человеку не увидать, разве воды в миску налить, свечку зажечь и глядеться. Тогда чего-то слабенько видать. Но тулово-то, оно ж вот оно. Оно ж все на виду. Вот руки, ноги, пуп, титьки, уд срамной, вот пальцы все, на руках и на ногах, — и все без малейшего изъяну! А сзади, конечно, чему быть? — сзади зад, а на заду — хвостик. А теперь Никита Иваныч говорит: «У людей хвостика нет и быть не должно!» А?! Так что же это, Последствие?!
Конечно, было время, у Бенедикта хвостика не было. В детские-то годы все было назади гладенько. А как начал в возраст входить, как мужская сила начала в нем прибывать, так хвостик расти и начал. Бенедикт думал: так и надо; тем, дескать, мужик от бабы и отличается, что все в нем растет наружу, а у ей все внутрь. Борода, али волос по телу тоже сначала не росли, а потом выросли, и стало красиво.
А ведь он гордился своим хвостиком-то! Ладный такой хвостик, белый, крепкий; длиной, сказать, с ладонь будет, али поболе; если Бенедикт чем доволен, али радуется, так этот хвостик из стороны в сторону помахивает, да и как же иначе? А если страх какой нападет, али тоска, — хвостик как-то поджимается. Всегда по хвостику чувствуется, в каком человек настроении. И что же, теперь оказывается, что это ненормально? Неправильно? Бляха-муха!.. Может, и срамной уд, пуденциал по-книжному — тоже неправильный? Обглядите, Никита Иваныч!