Когда Л. Н. провожал Софью Андреевну, подходя к платформе Крекшино[254], он почему-то вспомнил стих Тютчева: «Дыханьем ночи обожгло» и умилился.
– Это тютчевская манера, – заметил он, – выразить одним словом целый ряд понятий и контрастов: «морозом обожгло»[255].
– Теперь бы что-нибудь веселенькое для перемены. Потом Andante Бетховена. А для закуски опять что-нибудь веселенькое. Сегодня я думаю, мне кажется, что веселый должен быть добрым, а добрый – веселым[256].
(Вчера вечером говорил, что нет потребности писать художественно.)
Сегодня Л. Н. читал пролог «Анатэмы» Андреева и ужасался:
– Это что-то невозможное, совершенно декадентское.
А публике это-то и нравится. Им кажется, что если непонятно, то в этом-то и кроется самая мудрость. А между тем, когда мне Андреев рассказывал содержание, то выходило что-то хорошее ‹…›[257].
По поводу выраженной мной надежды, что Л. Н. возьмется теперь за художественные работы, он сказал:
– Я был бы очень рад, если бы мне удалось осуществить то, чего вы так от меня хотите, и написать художественное. У меня есть замыслы. Но нужна еще достаточная внутренняя потребность. Во всяком случае, ce n’est pas la bonne volont'e gue manque[258].
– Куприн – настоящий художник, громадный талант. Поднимает вопросы жизни более глубокие, чем у его собратьев: Андреева, Арцыбашева и прочих… Но нет чувства меры. Знание и любовь развращенной городской среды, как у Семенова – крестьянской.
– Но это совсем не верно, что музыка изображает что-то. Просто – само по себе. Нельзя определить словами.
– Только выражение чувства?
– Когда играют, у меня всегда художественная жилка просыпается. Это совсем особенное, совсем особенное средство общения с людьми.
Я сказал Льву Николаевичу, что при хорошем духовном состоянии и пишется легко, и пишешь только то, что надо. Л. Н. заметил:
– Когда очень хорошо на душе, то так хорошо, что ничего и писать не хочется.
М. В. Нестеров
Из книги «Давние дни»
«… Вот уже третий день, как я в Ясной Поляне[261]. Лев Николаевич, помимо ожидания, в первый же день предложил позировать мне за работой, также во время отдыха. Через два-три часа я сидел в его кабинете, зачерчивал в альбом, а он толковал с Бирюковым (его историографом).
Из посторонних сейчас в Ясной нет никого. За неделю же до меня был Леруа-Болье[262] и нововременский Меньшиков, которому жестоко досталось от старика: за завтраком завязался спор, кончился он тем, что Лев Николаевич, бросив салфетку, вышел из-за стола, а Меньшиков в тот же день, не простившись, уехал из Ясной[263].