Когда Л. Н. писал свое «Прощальное обращение для ясенковских парней»[233], он, как всегда со всякой своей письменной работой, исправлял ее, переделывал, оставался всем недоволен и опять и опять начинал писать сначала. Так как в это самое время для него накопился целый ряд домашних неприятностей, то, видя его утомление, я как-то заметил ему, что нет надобности так тщательно обрабатывать это обращение для наших парней, так как эти несколько человек и так поймут и будут благодарны за него. Он мне ответил:
– Нет, это так же важно, что пять тысяч человек или пять человек будут читать. Это – общение с человеческой душой.
После просмотра списка английских литераторов, подписавших юбилейный адрес Л. Н.[235].
Л. Н. третьего дня говорил мне, что его теперь тянет писать художественное в драматической форме, так как здесь не требуется подробных описаний, а все в области психологии. Он меня спрашивал, извиняясь за пустяшность вопроса, говорю ли я когда-нибудь громко сам с собой. (Вероятно, ему хочется проверить, естественно ли это будет в драматической форме.)
На днях Л. Н. мне говорил о своем сне:
– Я видел сон, такой живой – драму о Христе в лицах. Я представлял себя в положении лиц драмы. Я был то Христос, то воин; но больше воин. Помню так ясно, как надевал меч. Удивительно это сумбурное сочетание, которое бывает во сне. Но впечатление на меня сделало сильное[236]. Это было бы очень хорошо изобразить то, что чувствовал Христос, умирая, как простой человек. Только можно это и не о Христе, а о другом человеке ‹…›.
По поводу «Гардениных» Эртеля:[237]
– Новые писатели нас отучили от добросовестного, порядочного писания. А это есть добросовестное, порядочное писание.
Несколько дней тому назад Димочка[238] возил в Ясную свой граммофон, так как Л. Н. очень хотелось его послушать. Льву Николаевичу граммофон очень понравился, а некоторые пьесы в особенности. Понравился ему очень итальянский романс, исполненный Карузо; он ценил в нем типичный итальянский характер. Вяльцевой маленький романс также ему понравился. Он улыбался одобрительно, а при окончании его, шутя, аплодировал. «Ora pro nobis»[239] ему особенно понравилось, и он просил повторить. Но больше всего ему понравился «Коробейник» Вари Паниной.
– Это, – говорил он, – первый сорт – народный. Какой-то, бог знает, древностью дышит[240].
А от народных песен хором и плясовых он был в восхищении. Хору он руками всплескивал и головой поматывал с наивно-веселой детской улыбкой на лице. А когда плясовую играли, он предлагал всем пуститься плясать, сказав:
– Если бы я один был, я непременно сам пустился бы. Без памяти хочется. Я вот при этом колене мысленно представляю себе па – возвращающиеся назад.
Когда ему предложили повторить «Казачка», он ответил:
– Да, как же, всегда это хорошо.
– Удивительно в молодом поколении художников их самомнение, глупость, дерзость. И в наше время искусство было недостаточно серьезно, а им нужно, чтобы было еще безобразнее, безнравственнее, отвратительнее.
Вечером, слушая музыку – пение Философовой и игру Гольденвейзера, Л. Н. заметил про понравившуюся ему вещь Аренского:
– Cela coule de source[241]. Я люблю, когда чувствуешь, что он имеет что сказать и высказывает, как умеет, от души. А вот другие – чувствуешь, что выдумывают. Например, Брамс – начнет искренно, а потом вдруг начинает сочинять; и это сейчас расхолаживает.
Читая «Семь повешенных» Леонида Андреева, Л. Н. изумлялся и возмущался фальши этой вещи[242]. Он прочел вслух несколько мест, как пример бессмыслицы изложения (между прочим, там, где вдруг неожиданно упоминается, и ни к селу, ни к городу, о перелетных птичках), и заметил с изумленным негодованием по поводу места
– Бессмысленный, отчаянный, беззастенчивый набор слов!
По поводу психологии приговоренных он сказал: