Самой большой неприятностью Давиде на этом последнем круге его бега с препятствиями было полное истощение физических сил. Он задыхался, но не сходил с дистанции. «В будущем, — продолжил он, покашливая и спотыкаясь на каждой фразе, — если
Онвернется, то не будет больше произносить слов: Он уже все и всем сказал. Когда он появился в Иудее, народ не поверил, что Он — Бог, потому что Он предстал в одеждах бедняка, а не в мундире Власти. Но если Он вернется, то на этот раз в образе прокаженного, глухонемого, уродливой нищенки или слабоумного ребенка. Он скроется под одеждой старой проститутки („найдите меня!“), а ты, попользовавшись ею, выйдешь на улицу и, подняв глаза к небу, возопишь:
„Эй, Христос, мы ждем твоего возвращения вот уже две тысячи лет!“А Он ответит из своей хижины:
„Я никогда не покидал вас. Это вы линчуете меня каждый день или, того хуже, проходите мимо, не замечая меня, как если бы я был тенью разложившегося в земле трупа. Каждый день я тысячу раз прохожу рядом с вами, с каждым из вас. Знаками моего присутствия наполнен каждый миллиметр Вселенной, но вы их не узнаете, вы ждете каких-то особых знаков…“Рассказывают, что один Христос (не важно, какой) шел как-то по дороге, проголодался и захотел сорвать плод со смоковницы… но для фруктов еще не пришла пора, на дереве висели только листья. Тогда Христос проклял его, обрекая на вечное бесплодие… Смысл тут вот какой: для тех, кто узнает Христа, он всегда рядом. А тот, кто не видит его знаков и отказывает ему в помощи под предлогом, что еще не пришло время, проклят им. Нельзя откладывать встречу с ним, говоря, что он еще не спустился с небес (из прошлого или из будущего), потому что он здесь, в нас. Да это и не новость, об этом все знают и кричат на каждом углу: внутри каждого из нас живет Христос. Так значит, чего не хватает для истинной революции? Самой малости: сделать едва заметный шаг (как засмеяться или потянуться после сна): увидеть Христа в каждом из нас: в тебе, во мне, в других… Речь идет о таких простых вещах, что даже неудобно говорить об этом… Тогда прекрасные плоды революции родились бы на каждом дереве… мы давали бы их друг другу, больше не было бы ни голода, ни богатства, ни власти, ни неравенства… Прошлая История предстала бы перед нами тем, чем она на самом деле являлась: безумным гротескным спектаклем, свалкой отбросов, в которой мы веками роемся своими грязными руками… Тогда стала бы ясна бессмысленность некоторых вопросов: спрашивать
ты — революционер? ты веришь в Бога? — все равно, что спрашивать у человека, родился ли он! Ты — революционер?.. ты веришь в Бога?.. ты — революционер?.. ты веришь?..»Усмехаясь, Давиде продолжал повторять эти вопросы, как лишенную смысла скороговорку. Но он говорил все это лишь для самого себя: его голос стал таким тихим, что даже сидящие рядом не могли разобрать слов. Вид у него был сердитый, как будто он кого-то обвинял или кому-то угрожал. Он уставился на свой стакан, наподобие Клементе, но не пил, как если бы вино вызывало у него отвращение. Потом он пробормотал: «Надо внести одно уточнение по поводу немца, убитого мной там, в Кастелли. Я, приканчивая его, действительно превратился в эсэсовца. Но он, умирающий, не был больше ни эсэсовцем, ни вообще солдатом. Его светлые глаза, глупые, как у новорожденного, спрашивали:
где я? что со мной? почему? Я превратился тогда в эсэсовца, а он — в ребенка».«В карапуза!» — насмешливо прошептал на ухо Давиде его Супер-Эго. Давиде рассмеялся и с готовностью поправился: «Да, именно: в карапуза».
Это было последнее вмешательство Супер-Эго. Давиде остался один на один со своей ужасной слабостью.
На лице его было теперь по-детски капризное выражение, как обычно, когда он чувствовал себя изнуренным. Однако с невероятным упрямством он бросился на штурм последнего препятствия, хотя понимал теперь, что ожидающий его приз был не прекрасным шелковым знаменем, а всего лишь потрепанным и рваным бумажным флажком. Задыхаясь и лихорадочно жестикулируя руками, Давиде заявил: «Когда человек убивает другого, то этот другой — всегда ребенок… Теперь я вижу его, немца, брошенного в ту же кучу, что мои родители и сестра… Все вместе: немцы и итальянцы, язычники и евреи, буржуа и пролетарии, все одинаковы — голые христосы, невинные, как новорожденные». Тяжело и прерывисто дыша, Давиде продолжал: «Я не могу больше делить людей на белых и черных, фашистов и коммунистов, богатых и бедных, немцев и американцев. Этот мерзкий, грязный фарс слишком затянулся… Хватит!.. Я больше не могу!»