За двадцать с лишним месяцев проживания под одной крышей старший брат впервые обошелся с ним так грубо. И несмотря на то, что Блиц тут же кинулся здороваться с ребенком и всячески выказывал свое расположение, вылизывая его шершавым языком и колотя по полу хвостом, Узеппе так опешил, что никак на это не реагировал, он почти перестал дышать и не мог двинуться с места. На лице его выступила горькая серьезность; вместе с тем оно стало странно торжественным — словно ему прочли непререкаемое и не подлежащее расшифровке постановление судьбы.
Нино, прогоняя брата, взглянул, разумеется, на него; вид крохотной этой фигурки, пусть и в осенении случившейся с ним трагедии, произвел на него эффект комический. Дело в том, что на Узеппе, из-за установившейся уже теплой весенней погоды, на ночь не надевали ничего, кроме вязаной шерстяной кофточки, а она была такой куцей, что едва доходила до пупка, выставляя наружу все, что было ниже, как спереди, так и сзади. Таков был костюм, в котором он оказался по пробуждении; впрочем, в нем он обычно и оставался, если его некому было одевать, в течение целого утра, а то и целого дня. Он, однако же, запросто передвигался в таком виде по дому — естественно и непринужденно, словно был одет по всей форме.
Но в данном случае это простенькое облачение слишком уж не вязалось с крайней серьезностью, проступившей на его лице, и это было так занятно, что Нино, кинув на малыша всего лишь один беглый взгляд, разразился неудержимым смехом. Смех этот прозвучал как сигнал освобождения: услышав его, Узеппе подбежал к брату — уже вполне весело, с полным доверием.
«Эй, ты лучше меня не трогай!» — снова предостерег Нино, скорчив зверскую гримасу, но все-таки чмокнул его в щеку. Узеппе был так рад, что тут же забыл о велосипеде и чмокнул брата в ответ. И эта минута осталась как одна из самых дорогих сердцу в истории их вечной любви.
После обмена поцелуями Нино спровадил прочь и Джузеппе, и Блица; он растянулся на сундуке и погрузился в сон поистине могильный. Проснулся он около полудня, все с тем же мрачным и бледным лицом, и в горле у него стоял все тот же отвратительный привкус, который нельзя было ни выплюнуть, ни проглотить. Когда же Узеппе снова приблизился к нему, чтобы поздороваться, Нино, не меняя своего мрачного и насупленного выражения лица, научил его совершенно новому слову: «шлюха». Узеппе тут же его усвоил с обычной легкостью. Но даже этот новый педагогический успех оказался недостаточным, чтобы согнать угрюмость с лица Нино, и поэтому позже, когда Узеппе говорил «шлюха», лицо брата тоже неизменно насыщалось должной серьезностью.
До конца этой недели Ниннарьедду, возможно, впервые в своей взрослой жизни, просидел дома, не показываясь на улице ни днем, ни ночью; помимо всего прочего, ему не очень было приятно выставлять на обозрение свое лицо, испещренное царапинами. Но и настроение его во время этого вынужденного домоседства было соответствующим — он стал дичок-дичком. Даже к еде он относился теперь с мрачным равнодушием — черная меланхолия, в которую он впал, испортила ему аппетит. И почти непрестанно он желал быть один; он запирался в своей комнате на ключ, а комната эта была в общем-то семейной гостиной, так что Узеппе и Блиц принуждены были мыкать горе в остальных тесных клетушках, имевшихся в квартире. От нехватки сигарет он чуть ли не сходил с ума, и несчастная Идуцца, чтобы не видеть, как он мается, нарушила собственную клятву и купила ему сигарет, да еще по ценам черного рынка. Сигарет все равно не хватало, и чтобы как-то растянуть их, он смешивал табак с разными суррогатами, изготовленными из вонючих трав и листьев. Кроме того, в своей комнате он держал под кроватью несколько больших бутылей с вином; прихлебывая это вино, он впадал в пьяное забытье. Время от времени он возникал вдруг на пороге, ловя равновесие, словно моряк в штормящем море, сыпал оскорблениями и непристойностями. Или же начинал выкрикивать: «Эй, смерть, ну где же ты? Смерть! Сме-ерть!!»
Потом он расхаживал взад и вперед по коридору и говорил при этом, что ему хочется свести весь мир к одной-единственной физиономии и кулаками размолотить эту физиономию в кашу, и если это окажется бабья физиономия, он, разбив ее в кровь, измажет ее дерьмом. Он осерчал даже на своего любимого дуче — ему он угрожал карами поистине фантастическими, которые описать здесь никак невозможно. И продолжал твердить, что назло этому …мудучо и за… фюреру он, Нино, все равно пойдет на фронт, чтобы засунуть эту войну в …тому и другому. Он говорил, что от Рима смердит, и от Италии тоже смердит, и от живых разит хуже чем от мертвых.