Читаем Лабиринты полностью

Да, в жизни нет ничего случайного, а есть только случаи, которые, исходя из знания или незнания их каузальных связей, мы называем либо необходимостью, либо случайностью. Так, не было случайным то, что я учился у Рихарда Гербертца.[115] Ученик подыскивает себе учителя инстинктивно, а впрочем, другого тогда и не нашлось бы. Гербертц уже в те годы был фигурой легендарной. Незадолго до Первой мировой войны он был ординарным профессором философии Бернского университета, седовласый, на лице шрамы, академический гранд-сеньор, его отец, говорят, был консулом у турецкого султана, и Гербертц понемногу проживал отцовское состояние, вернее то, что удалось спасти в годы инфляции, банкротства и разорения банков. Жил он в Туне. В «Бориваже». Он начинал как физик, хорошо разбирался в логике и всех философов делил на «метабатиков» и «педиционистов», себя же называл «метабатическим педиционистом» и гордился тем, что таковым является; думаю, он действительно был таким вот «-истом», хотя я никогда не мог до конца понять, что он под этими терминами разумел. Если не считать методического пособия по философии, он написал всего одну книгу – «Употребление алкоголя как проблема ценностей». По средам, с одиннадцати пятнадцати до двенадцати часов, он читал юристам криминальную психологию, на что имел право: когда-то он написал экспертное заключение для суда об ужасном серийном убийце Хаармане. Этот Хаарман убивал мальчишек и перерабатывал их трупы на колбасу. Вообще, в прежние времена Гербертц как философ имел бо́льшую известность, чем в паршивые годы Второй мировой войны, – при нем получил докторскую степень Вальтер Беньямин.[116] В смысле литературных пристрастий старик был прямо-таки одержим «Песнями висельника» Кристиана Моргенштерна. По-моему, он все их знал наизусть: завершив лекцию, он обычно читал что-нибудь из этих стихотворений, без бумажки, воодушевляясь неимоверно. В то же время у него был свой пунктик, он утверждал, будто бы безумие Гельдерлина со всей очевидностью проявилось в том, что в строках «Вы, лебеди дивные / И пьяные от лобзаний…»[117] стихотворения «Середина жизни» слишком сильное ударение падает на «и». Желая это доказать, он, читая стихи, выкрикивал «и», скроив совершенно ужасную мину и воздев руку; однажды он пришел в дикую ярость, так как я заявил, что, по-моему, в стихе нет сильного ударения на «и», наоборот, оно почти безударно, а сильное ударение падает на первый слог слова «пьяные». Если речь заходила о психологии, у Гербертца опять-таки обнаруживалась навязчивая идея, а именно что любое психическое отклонение – это последствие coitus interruptus.[118] В своем преклонном возрасте он страдал странным и некоторым образом философским недугом – как он уверял нас, расстройством вестибулярного аппарата. По причине этой болезни он, будучи трезв как стеклышко, вел себя точно пьяный, и наоборот, выпив, держался как трезвый. Утром надо было встречать профессора на вокзале, он приезжал на тунском поезде, с помощью проводника вылезал на перрон, и сразу надо было во весь дух мчаться со стариком в вокзальный ресторан, впопыхах распивать с ним бутылку красного, затем резво бежать в университет. Слегка подшофе, но в то же время трезвый, он читал лекции и по четвергам вел семинарские занятия, весь обсыпанный мелом, потому что он любил рисовать желтым, розовым, голубым, зеленым и белым мелками исполненные глубокого смысла схемы, наглядно представляющие его идеи, и часто прислонялся к доске, так что все многоцветье символических идей затем являлось нам в зеркальном изображении на его спине. Он даже лицо пачкал мелом, потому что, сосредоточившись на чем-нибудь, рассуждал, глядя на свою растопыренную пятерню, которую подносил к самому лицу, а когда развивал какую-нибудь особенно сложную мысль, то и вовсе утыкался носом в ладонь. Я говорил ему, что он запачкался, и как мог очищал его тыл, но печать мыслительной деятельности на своем лице он равнодушно оставлял в неприкосновенности. Во время лекций и семинаров он разрешал нам курить, сам же дымил сильнее всех нас, вместе взятых. Курил он сигары «виллигер» или «хедигер», немногочисленные барышни-слушательницы сидели за общим длинным столом, вместе с курильщиками, бледнели, однако из любви к философии держались. Снаружи на двери аудитории висело объявление: «Опоздавших просят входить». Эта небольшая и узкая аудитория, в которой профессор вел лекции или семинарские занятия, заполнялась студентами очень нескоро, один опаздывал на десять минут, другой на пятнадцать, а вся группа собиралась на исходе первого академического часа. После лекции или семинара мы мчались с Гербертцем (трезвый он был неспособен ходить медленно) на вокзал, сгружали профессора в вагоне-ресторане тунского поезда, и он был спасен, так как ему тотчас наливали вина, официант был в курсе. Меня Гербертц считал одним из самых усердных студентов – так он говорил другим, – потому, дескать, что я прилежней всех записываю его лекции, – заблуждение понятное: дело в том, что я не записывал лекции, а рисовал к ним иллюстрации, получился цикл философско-символических карикатур; например, я изобразил противоположность между разумом и чувством на таком рисунке: буржуазная супружеская чета со своим карапузом, плодом разума, а рядом незамужняя мамаша, читающая закон об алиментах, и ее малютка, плод чувства. Дома у Гербертца, в «Бориваже», во всех углах стояли чучела его почивших собак, но был там и неопочивший фокстерьер, похожий на чучела, как только один фокстерьер может походить на других представителей своей породы, – совершенно непонятно было, где там чучела и где живой фокстерьер. Еще Гербертц был усердным грибником и знатоком грибов, а в какой-то газете выступал как автор в рубрике «Почтовый ящик»; однажды он и от редакции «Берлинер иллюстрирте» получил первую премию за свое стихотворение, которое напечатали на последней полосе, – панегирик стиральному порошку «Персил». Несмотря на свои чудачества, старик был не только дельным профессором, которому я многим обязан, но и страстно увлеченным мыслителем и мечтателем, кому я обязан еще больше. Он сумел пробудить у меня смутную догадку о том, что́ вообще значит «мыслить». Его собственное мышление было вулканическим и в то же время беспомощным. Это был взрослый ребенок, трогательный и удивительно милый. Однажды он позвонил мне, попросил его встретить. Я пришел на вокзал. Профессор вышел из вагона весь в слезах. Рак горла у него, сказал он и попросил отвезти его в больницу. Мы поехали на трамвае. Я остался ждать возле больницы, на скамейке под деревьями, изрядно расчувствовавшись. А кто бы спокойно смотрел, как умирает его профессор? Стояла летняя жара. Через час профессор прибежал вприпрыжку, сияя – рака у него нет, чепуха, пустяковая припухлость, шею натерла запонка воротничка. В другой раз он попросил встретить его с тунского поезда в субботу утром, в неурочный день. В чем дело, он не сказал, вообще же голос его, как мне показалось, звучал смущенно, но я подумал, может быть, в этом телефон виноват. Я пришел, поезд прибыл, проводник, как обычно, помог старику сойти на перрон, и мы побежали, я поддерживал Гербертца под руку, а про себя удивлялся: на нем была студенческая шапочка, поперек груди – лента студенческого союза. Мы примчались в вокзальный буфет, взяли литр красного, и тут Гербертц признался, что является членом одного из самых знаменитых студенческих союзов Германии, то ли объединения «Боруссия Бонн», то ли какого-то другого, той же ценовой категории, и тут я наконец сообразил, что за шрамы у него на лице.[119] Состоится встреча в Люцерне, сказал он, там будет и посол Германии, все это неприятно ему, мыслителю, философу, метабатическому педиционисту, через полчаса отходит поезд; я проводил старика, на перроне немцев было – не протолкнуться, имперско-германская атмосфера, отовсюду неслось: «Хайль Гитлер!»; не знаю, правда или я вообразил, что какой-то белобрысый немец, член германской студенческой корпорации, орал там почем зря, со своим картавым «р», этого парня, только в штатском, я уже не раз видел в Берне, под аркадами, он вроде бы состоял при германском посольстве. Я ретировался, а ординарный профессор в смущении отбыл по направлению к Люцерну. Между прочим, он никогда не говорил о своих политических взглядах, но к эмигрантам относился трогательно, некоторые учились у него вечно, и с одним из них я подружился. Это был коренастый лысый еврей, с глазами навыкате и без ресниц, одевавшийся с исключительной, хотя изрядно потрепанной элегантностью – перчатки, бамбуковая трость. Его состояние, когда-то внушительное, постепенно таяло, даже быстрее, чем состояние моего бережливого профессора, из богатого человека этот парень превращался в бедного Лазаря, он форменным образом опускался, но не утратил светскости и достоинства; сильнейший удар ему нанесла смерть жены, лишив его, и так-то необузданного, последней узды. Помешанный на сексе, ввязывавшийся в авантюры со все более дешевыми бабенками, он ютился где-то в Старом городе в съемной комнатке. Два окна в темный двор, кровать, стол, пара стульев, по стенам – книги, журналы. Он часто хворал; видимо, он не был выслан из нашей страны, как многие в то время, лишь потому, что официально служил библиотекарем на философском факультете. Библиотека размещалась в той же аудитории, где читались лекции; фонды были в невообразимом беспорядке, и сдается мне, читатели иногда продавали взятые книги. Он был ученым старой системы, обладал огромными, но бесплодными знаниями, его вышвырнули со старой родины, а новой он не нашел; на основании тупого средневекового закона – еврей, притом что отнюдь не последователь иудаизма. Это был отчаянный защитник того идеализма, арийские представители коего давно переселились в Тысячелетний рейх. Его надменность была выражением беспомощности, мужеством беспомощности, нередко принимавшим гротескные формы: например, как-то раз мы с ним чуть не подрались часа в два ночи. Он был поклонником Шиллера, а у меня с этим швабским поэтом уже в то время как-то не заладилось, и когда я в очередной раз – дело было ночью, под стенами Часовой башни, – внятно заявил о своем неприятии Шиллера, друг мой разорался, нежданно-негаданно предстал пруссаком до мозга костей, да еще грозно замахнулся бамбуковой тростью, – призрак Веймарской республики, в темные времена заброшенный судьбой в затемненный Берн, – еще одно слово против Шиллера, и он даст мне в рыло.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука Premium

Похожие книги

Рыбья кровь
Рыбья кровь

VIII век. Верховья Дона, глухая деревня в непроходимых лесах. Юный Дарник по прозвищу Рыбья Кровь больше всего на свете хочет путешествовать. В те времена такое могли себе позволить только купцы и воины.Покинув родную землянку, Дарник отправляется в большую жизнь. По пути вокруг него собирается целая ватага таких же предприимчивых, мечтающих о воинской славе парней. Закаляясь в схватках с многочисленными противниками, где доблестью, а где хитростью покоряя города и племена, она превращается в небольшое войско, а Дарник – в настоящего воеводу, не знающего поражений и мечтающего о собственном княжестве…

Борис Сенега , Евгений Иванович Таганов , Евгений Рубаев , Евгений Таганов , Франсуаза Саган

Фантастика / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Альтернативная история / Попаданцы / Современная проза
Айза
Айза

Опаленный солнцем негостеприимный остров Лансароте был домом для многих поколений отчаянных моряков из семьи Пердомо, пока на свет не появилась Айза, наделенная даром укрощать животных, призывать рыб, усмирять боль и утешать умерших. Ее таинственная сила стала для жителей острова благословением, а поразительная красота — проклятием.Спасая честь Айзы, ее брат убивает сына самого влиятельного человека на острове. Ослепленный горем отец жаждет крови, и семья Пердомо спасается бегством. Им предстоит пересечь океан и обрести новую родину в Венесуэле, в бескрайних степях-льянос.Однако Айзу по-прежнему преследует злой рок, из-за нее вновь гибнут люди, и семья вновь вынуждена бежать.«Айза» — очередная книга цикла «Океан», непредсказуемого и завораживающего, как сама морская стихия. История семьи Пердомо, рассказанная одним из самых популярных в мире испаноязычных авторов, уже покорила сердца миллионов. Теперь омытый штормами мир Альберто Васкеса-Фигероа открывается и для российского читателя.

Альберто Васкес-Фигероа

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза