— Слушаем мы Ли — Ли… Господи, да вы и не поняли, и услышали все не так! Совсем не так!.. — И Максим Аркадьевич договорил, как за ним водилось, без всякого перехода. — У вас проблемы, Роман! Ли — Ли не сказала, какие, но я сообразил, что серьезные, и она как–то помочь вам пытается — не втягивайте вы ее! Не для этого она, совсем не для этого! Или вам все равно, для чего она?.. И вы приехали на всю ночь с собакой, чтобы и я для вас старался?
Он так выскочил, как я не ожидал… Дать по морде мне доктор философии не дал, но попытку сделал.
— Не втягиваю я никого…
— Как никого?.. А почему Зоя в Москве? И где еще Ли — Ли будет? Дайте ей вырваться из вас, она хочет вырваться!..
— Вам откуда знать?
— От нее! Или думаете — я с Ли — Ли не разговариваю? Потерял ее? Похоронил?..
За таким разговором я не ехал и, пока не получил по морде, встал.
— Пойду… Светает…
— Идите, — нервно включил и выключил магнитофон Максим Аркадьевич. — Пришли, ушли… У всех дорог один и тот же путь.
Поговорили…
Дартаньян не шел со мной, прятался за Максима.
— Я потерял тебя? — спросил я Дартаньяна и, не боясь дога, схватил таксу за загривок и потащил к двери — буду я здесь еще всяческую мелюзгу терять!.. Обе собаки, не унюхав моего обычного страха перед ними, так разинулись, что Максим остолбенел, а Дартаньян тащился по полу, не упираясь, словно полено.
Китайская философия не учит разеваться.
Китайская философия вообще не учит. Должно быть, имея в виду, что ты не столб, не полено, а китаец и способен самосовершенствоваться. Вместе с преобразованиями и усовершенствованием пустоты.
Музыка — пустота?..
У меня, Ли — Ли, есть пластинка, которую никогда я для тебя не ставил: Адажио Десятой симфонии Малера. Пластинка старая, куда старше меня: знаешь, были такие блестяще–черные пластинки на семьдесят восемь, сорок пять и тридцать три с половиной оборотов… Они совсем не то, что нынешние ослепительно–серебристые компакт–диски, на которых хоть яичницу зажаривай — с ними ничего не случится. Пластинки царапались, шарпались, их нужно было бережно, почти по музейному, сохранять, чтобы записанное на них услышать без треска и шипа. При моей перебежной жизни их трудно было сберечь, но все же кое–какие сохранились, и, слушая их, я думаю про то, как быстро, на любых оборотах неимоверно быстро все прокручивается, откруживается, становится былым и прошедшим… Пластинка пошипывает, потрескивает — есть что–то щемяще живое в хрупкости материала, Ли — Ли.
Впрочем, сама жизнь — хрупкий материал. Вся она в разломах, трещинах, царапинах… Память западает в них и перескакивает с конца в начало, из начала в конец, или крутится и крутится где–то в середине на одном и том же месте, и почти невозможно услышать мелодию сквозь безостановочный треск и шум. Тогда начинают одолевать сомнения, самое мучительное из которых: а была ли она, мелодия? Не вся ли жизнь просто протрескала и прошумела?..
Нет, я не рефлектирую и не спрашиваю, так ли жил, то ли делал, использовал или пропустил каждый, какой случался, шанс… Я бросил дергать себя несбывшимся, неосуществленным, сообразив однажды, что не знаю и никогда не буду знать, как могло быть иначе… Можно разве только представить, как оно могло быть, но точно так же можно представить иным и то, что есть.
Каждый имеет то, что имеет, желая большего, но мучить себя вопросом, что было бы и как, если бы повернулось не так и не эдак, — без толку. В цепочке случайностей, которые определяют путь и называются судьбой, предыдущее звено не заменить последующим. Они все — одно к одному, и каждое — на месте. Поэтому, желая все что угодно, нужно уметь принимать неизбежное.
Я не говорю про смерть. И Адажио Десятой симфонии не про смерть, хотя музыка изнемогает — так она прощается… Будто на меже мира того жалеет про все, что не свершилось в этом.
Знаешь, что я решил сам для себя, Ли — Ли?.. Если я до сих пор жив, если могу жалеть и не жалеть про что–то призрачное, что не свершилось, так все в моей жизни пусть и не так, как лучше, но и не хуже того. Все, как должно быть, и правильно все шансы использованы и не использованы, потому что тот шанс, который я упустил, не использовав, мог стать последним. И пускай даже к железным звеньям цепочки приточилось бы золотое, да на кой ляд мне его блеск, если бы цепочка на нем, на том звене, и оборвалась бы?..
Ты понимаешь, о чем я, Ли — Ли? Это так просто… И разве не может быть, что ты последнее, блестяще–золотое звено в цепочке? И вырываешься из меня, из цепочки, из судьбы, чтобы кто–то из нас, ты или я, не воспользовались опасным шансом?.. Одинаково мнимым и реальным, потому как в нем напряжение — на разрыв, потому как в нем ты — с одного конца, из этой жизни, а я — с конца другого, из жизни той. Как радиола «Ригонда», про которую ты все время допытываешься, почему я ее не выброшу?
Я много чего, почти ничего не могу выбросить, Ли — Ли.