А и то бывает прекрасно, когда бранят и злят, и то бывает хорошо и весело на душе, когда там, в черной тесноте непонимания, вдруг вспыхивает твое противление всему, что происходит.
Сопротивляешься как можешь всему тому, что делается кругом, и ощущаешь радость существования на земле, свою особенную близость ко всему и проникновение во все на свете. Весь мир принадлежит тебе, и ты — ему, ты знаешь его, и он — тебя, ты его любишь, и он — тебя. Страшна только жалость к тебе, сочувствие, которое сродни отвращению. Ты не принимаешь мер, и он тебя отвергает, откидывает от себя, ты его не слышишь, и он — тебя.
А пес? Он может тебя оделить радостью и тоской, но твою тоску он может только
Кто сказал, что Наталья Ивановна не читает ничего? Она вот сидит и читает, читает. Уже час читает или около того. Я сижу и читаю тоже. Вали нет, никого, кроме нас с Натальей Ивановной и прекрасной погоды. Мне надо давно бросить читать, а ей тоже надо бежать в магазин и еще куда-то там, а она все читает. И вдруг слышу — плачет, просто навзрыд рыдает и смеется — ну и ну, и что бы это все значило! — и идет-бредет ко мне, сморкаясь и утираясь концами платка, вся трясется от слез и рыданий. Садится возле меня.
— А где Валя? — спрашиваю дрожащим голосом.
— Ва-аля… — утихает она с таким видом, будто я утешила ее совсем. Вздыхает и смотрит на меня и на книгу. Вдруг снова начинает рыдать и сморкаться.
— Я ведь ее ро-ман… прочла.
Прочла, значит… Господи!
Молчим и глядим в стороны. Она знает, что нельзя было читать, верно, Валентина прятала этот роман в щели, под матрас, ночью не спала, думала, куда спрятать бы этот роман подальше, с собой на пляж таскала, и в лес, и в кино — всюду, но мать подстерегла ее, когда она вдруг уехала, нашла и прочла.
Снова плач:
— Нет, ты прочти только! Прочти! — вздыхала. — А может, она тоже… поэтессой будет? (Это значит и деньги получать станет, да не такие малые деньги, а работать не так уж сложно, не лес валить!) Ты бы тоже прочла.
Я вздыхаю. О, как не хочется говорить и всячески объясняться, уж лучше с собакой сидеть в доме, уж лучше уйти подальше.
— Не хочешь… Говоришь, что… Осуждаешь, что я прочла, да? Нельзя чужие тетрадки читать, а я вот взяла и прочла, потому что дочь она и должна я с ней возиться еще! Я за нее отвечаю, да и не то все это, не то, что тебе говорить.
Ясно, что мне говорить все это незачем. Так вот сидим, вздыхаем, и про себя каждая все понимает, а может, и накручивает лишнего — что накручивать?
Так все странно: знаем, что этот вот Бобриков, который исчез, пропал, уехал, этот великолепный Бобриков витает тут, существует и долго будет существовать. И для чего читала, душу травила, для чего плакала и смеялась? Могла бы и подождать Валю, а теперь она так наэлектризована всем прочитанным, что ее не остановить, не утешить, она думает только о том, что там пишет и делает Валентина, что с ней дальше будет. И говорить может только о том же самом Бобрикове и Вале, о том, что Валя страдает.
И мне кажется, что Валя страдает безмерно, что она не на шутку взвинчена и все делает себе во зло, что ее собственный роман страшнее того, что она пишет, и нет в ней той силы и смелости, простой трезвости, которая нужна для того, чтобы одержать верх.
И тут с шумом, звоном, смехом и криком, падая на забор, смеясь и поднимаясь, влетела Валя на велосипеде, а у ворот остановился велосипедист, ее провожатый. Они были мокрые, разгоряченные, радостные, совсем не такие, какими мы их ожидали, совсем не те, о которых мы скорбели и печалились, другие приехали, и Валя кричала:
— Мама, мама, он такой… такой… — смеялась и не могла выговорить дальше ни слова.
— Кто?
— Прекрасный, теплый…
— Кто?
— Он только вот тяжелый и толстоват…
Мать перевела глаза на велосипедиста.
— Кто? Ты говори.
— Его немножко переделать, — и Валя провела рукой по коленям.
Мать стала вдруг совсем багровой:
— Ты говори толком.
Валя уже поняла, что она морочит матери голову, и продолжала нарочно, продолжала уже подыгрывать тому, что мать предполагает.
— Он вот такой, — и она развела руками, — он хороший, добрый зверь, зверик, по прозванию тулуп.
И снова она смеялась от всей души, сморкалась, слезы капали из глаз.
Потом она вытерла глаза и сказала:
— Тулуп дядя Федя продает — хороший тулупчик и не очень дорого, правда. Я его сейчас привезу, покажу. Хороший зверик и новый, мягкий совсем, да? — И она стала ластиться к матери, как ластятся все дети, особенно девочки, которым, знают, купят игрушку, непременно ее купят и подарят, стоит только попросить, стоит только приласкаться и стать хорошей-прехорошей дочерью.
И она ластилась.
— Тулуп, — тупо сказала мать, — какой тулуп?
Валя махнула рукой своему велосипедисту:
— Привезешь, а то у меня уже солнечный удар будет.
Тот кивнул и исчез.
— Тулуп, — повторяла мать, — а сколько дядя Федя хочет?
И Валя сказала сумму не очень великую, вполне сносную.