Читаем Ладожский лед полностью

Тридцать догадок сразу возникло в моей голове: она была позором семьи, сбегала из дома? Она ездила за границу не с мужем? Может быть, и вообще не была замужем? Дома этого, конечно, простить не могли. Медленно прощали, все время возвращаясь к тому жгучему непрощению, снова прощали и опять не прощали…

Раз так мало говорили всего толком, надо было узнать это во что бы то ни стало.

Узнать, узнать… У кого? У Нади, которая сама, конечно, ничего не знает толком? У Нины, которая так мало говорит со мной?

Надо было знать Надю. Ее, хитрющую, которая со мной всегда свысока, — ведь старшая, ее, насмешницу, иногда злую и всегда говорящую иносказаниями, — боже, какие ненавистные иносказания: «Я знаю одного маленького Мука, у которого такие уши…» С Надей надо быть всегда начеку, — если она называет имя кого угодно, то это всегда может относиться прямо к тебе, но другого человека не было, кроме Нади.

Я настолько долго обдумывала, как лучше и тоньше подойти к Наде, что однажды вдруг, сразу, неизвестно даже как сказала:

— Слушай, а почему, а что было с Кокой?

— Когда? — Надя, настороженная и всезнающая, у нее всегда был такой вид, будто она все на свете знает, обернулась.

— Тогда. Давно, — я уже изо всех сил пыталась скрыть свой интерес, но это было безнадежно: провести Надю было нельзя. Она была как я. В сущности, мы обе думали одинаково и почти что одинаково знали, но просто она умела изобразить дело так, что она знает лучше. Ах, какой восторг поднимался в ней всякий раз, когда она предвкушала момент помучить меня, поймать мой интерес и долго разжигать его. Когда она только замечала, что мне что-то надо от нее, тогда я становилась для нее любопытной и чужой. У нее случался особенный голос — вкрадчивый и тонкий, у нее делались особенные, глубокие и умные глаза, у нее движения менялись, когда только она замечала, что ужасно нужна мне. Для начала она говорила:

— Укради и прикури мне папиросу! Я буду ждать в темной комнате.

Достать папиросу у мамы, или отца, или у Нины было трудно, почти совсем невозможно: все запиралось, пряталось. Мама скрывала от бабушки, что курит, Нина скрывала от всех, и от мужа, отец прятал папиросы от мамы — и так далее.

Рискуя всем, я чуть ли не взламывала закрытый стол и доставала папиросу, приносила ей, и оказывалось, что курить она уже не будет, а нужно принести от бабушки большой кусок хлеба и кусок холодного мяса, что можно было сделать легче, но не так уж просто. Затем она ела, покуривала и говорила наконец, что у нее болит голова и ее тошнит, что она теперь заснет в темной комнате, что пусть я отстану от нее. Я видела, что ей действительно плохо, что даже погас интерес ко мне и моему любопытству.

Но на следующий день она сама начинала прерванную игру и говорила:

— Я знаю то, что тебе хочется знать про…

Я, уже забывшая весь вчерашний интерес, вспоминала его как-то по инерции, вернее потому, что она меня заставляла вернуться к игре, столь выгодной для нее, и начинала говорить на одной ноте:

— А я вот знаю, а я вот знаю…

Иногда ее поддразнивания и манера держать меня в руках сердили меня настолько, что я взрывалась и грубила ей, тогда она напускала на себя такую холодность, на столько дней, что, конечно же, я не выдерживала первая и сдавалась, самым униженным образом прося прощения неизвестно за что, заглядывая ей в глаза поминутно, стараясь, чтобы она хоть что-то попросила у меня, но она гордо не просила ни о чем и все делала сама и молчала.

О, как она умела молчать, даже по делу и поручению бабушки — не отвечала, а только кивала головой. Иногда мне хотелось броситься к ней и руками разжать ей губы, чтобы она хоть сказала «нет», но я этого, конечно, не могла сделать.

И вот наконец наступило прощение, во время которого я уже была совсем в ее власти и подчинении, я делала все за нее и даже читала ей вслух, чесала ей волосы и плела косы, бегала к телефону и иногда за нее говорила по телефону, потому что она уж даже не поднималась с места и только кричала мне, что ответить и сказать. Ее торжество было полным, но она считала, что и этого мало: она начинала издеваться надо мной сколько хотела: читала любимые мною стихи так, что больше мне было не любить их, играла на рояле мои пьесы так, что после было не отвязаться от ее интерпретации, — разумеется, она играла издевательски, якобы подражая моей игре. Но после она смирялась и продолжала только говорить, что знает, знает кое-что про Коку, что может меня интересовать.

Ну что ж, я тоже устала от ее фокусов, я совсем забывала про то, что так мне надо было узнать.

— Ну, что? — говорила я, совсем замученная ее игрой. — Ну, так говори же!

— Нет, сначала пойдем в маленькую комнату. (Маленькая, она же темная, — просто широкий коридорчик, ведущий в комнату Коки.)

Мы приходили в маленькую комнату, но и там Надька не говорила ничего, а, наоборот, спрашивала меня:

— А вот ты сначала сознайся, кто вырвал у Коки три бусины из бус.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже