Он был, в конце концов, просто крупной картинкой, и такой неудачной, как заведомо неудачен любой хоррор с христианской составляющей: настырным священником, зловещей церковью, не закопанными как надо покойниками (разве что Borderlands
неплохи, но кто их смотрел); девочка, пристегнутая к креслу ради экзорцизма, может называть себя какими угодно именами из гримуаров, и мы легко ей поверим, но что с того: нам не станет страшнее; когда Ф. К. в одной из концовок дырявят, кропя его кости святой водой, нам смешно это видеть, но вдобавок мы еще и знаем, что это точно не поможет; призвание на помощь архангела Михаила в какой-то части «Исполнителя желаний» кажется такой несмываемо позорной выходкой в том числе из-за того, что ангелы, как и священники, фундаментально принадлежат комедии, и мы не в состоянии воспринимать их хоть немного всерьез с их мечами и библиями (можно вспомнить еще тщательное изгнание демона из пресса для белья в хуперовской по Кингу «Давилке»). То, что такие интервенции, как правило, заканчиваются провалом, вроде бы призвано загнать нас еще дальше в ужас, но мы остаемся ровно там, где были, потому что надежды на внимание Господа у нас нет изначально; эпизоды эти разве что оживляют наше магическое сознание: мы можем еще понадеяться на умение посредника грамотно провести ритуал, который разблокирует запароленную Божью помощь, но это худшая из доступных жанру эксплуатаций. Мы включаем хоррор, не рассчитывая на спасение, и даже надежды на спасение нам не нужно: мы следим за пойманными в сложную мышеловку заброшенной психбольницы не затем, чтобы узнать, как они спасутся: нам единственно интересны те силы, что злобно гнетут их; из видовой солидарности мы ассоциируем себя с теплыми жертвами, но чудовища все равно заботят нас больше: их уродливое бессмертие и непобедимость оказываются способны потягаться в ценностном плане с нашей прекрасной хрупкостью. Мы не желаем сами становиться чудовищами, но мы согласны, чтобы нас забрали в ад (то, чему так сопротивляются теплые жертвы): говоря откровенно, мы элементарно не представляем себе, что нам делать в раю (вспомним наш зимний кладбищенский разговор), и по многим причинам не слишком надеемся там оказаться, а вариант задержаться в виде угольной тени, приставшей к стене комнаты в Kairo Куросавы или, в западном изводе, вечного пациента, плетущегося по пустым коридорам со связанными за спиной рукавами, кажется относительно сносным рядом с совсем неясной райской перспективой. Тот же «Солярис» (мы должны были к нему вернуться) дает нам пример героя, выбравшего ад и сносно устроившегося в нем, но это был ад советского человека, где он сам был хозяин окрепшим и нейтринною плотью одетым теням из своей головы: Снаут невнятно проговаривается о гостях, чье происхождение темно, но К. К. от таких счастливо избавлен; нам не приходится и мечтать о подобных удобствах. Ад, в котором скрывается Крис, умножает его, а мы только и ждем, что нас сократят: снявший хитро устроенный Noroi Сираиси как раз предложил такую радикальную редукцию чуть позже в сделанном на коленке Okaruto, где завербованный тьмой и взорвавший себя вместе с сотней других человек проходимец в итоге передает отсидевшему за соучастие режиссеру обещанный привет с той стороны, и мы видим запись, сделанную в аду: грубо срезанные японские головы с воплями вращаются в грязно-желтой жидкости среди черных пиявок и сиреневых медуз; выполненный с почти оскорбительной неряшливостью (лучше не вспоминать, как Тарковский с Ромадиным изобретали кадры поверхности океана), этот финальный кусок, приравненный одним из комментаторов к juicy fart in your mouth после долгого стриптиза, обладает на деле почти такой же силой убедительности, как ледяная пустыня с той предпоследней картины Ротко; К. сказала тогда: а кто, собственно, гарантировал, что в аду все не именно так. Недовольство кислотной концовкой Okaruto переводится просто: я не хочу такого ада, мне нужен другой; но недостатка в предложениях, как известно, нет, и мы вольны продолжать наш поиск до победного конца, проверять корейские госпитали и испанские чердаки, пока не обнаружим устраивающий нас вариант: все это из-за капитализма, подсказывает мой внутренний левак, сомневающийся также в том, можно ли с определенностью называть адом место, куда все еще могут явиться живые с оборудованием, чтобы сделать последнюю в своей жизни трансляцию. Впрочем, это сомнение снимается, если вспомнить хотя бы о Данте; к тому же сегодняшние исследователи, как уже сказано, зачастую идут дальше него и дальше вашего с дедом Андреева, к которому у меня в любом случае нет претензий (полагаю при том, что владимирский пленник оценил бы практически двухмерное страдалище с азиатскими лицами, заключенными в фигурные скобки из пиявок). Нежный ад «Соляриса», слишком роскошный для нас (то, что я в своей медленности совпадаю с К. К., ничего не значит), и балаганная хуерга Okaruto, стирающая последний намек на какое бы то ни было достоинство, задают границы того диапазона, в котором мы предполагаем что-то себе подобрать: мы изучаем, что могут предложить нам заведующие той или иной западней, и жертвы выступают для нас в качестве подопытных для демонстрации аттракциона; безусловно, это растворяет приличную часть нашего человеческого начала, но ведь мы и находимся на пути к тому, чтобы больше не быть человеком.