Ван удивился, узнав, что «местный переписчик» тоже смешанного происхождения — наполовину гринго. После этого перешел на английский. Его испанский оставляет желать лучшего. Ему нужна помощь с переводами на политических сходках, особенно когда разговор порхает над столом, точно стая ворон. Вчера вечером перешли с русского на английский (для мистера Новака), потом на испанский (для товарищей Риверы) и опять на русский; Ван вставил несколько замечаний на французском, похоже, просто чтобы показать, что он знает язык. Прошу прощения за эту оценку (если это оценка), но сеньора Фрида наверняка и сама помнит, что никому из присутствовавших французский не понадобился.
Бумаги, которые разбирали сегодня, — переписка за последние четыре года. В основном по-французски, но некоторые письма напечатаны по-русски: целые страницы вытянувшихся в строчки странных буковок, похожих на лилипутов, наклонившихся набок, чтобы размять кости. Так что неправда, будто печатные машинки бывают только с английским шрифтом. Обычно невозмутимый Ван улыбнулся, услышав рассказ про сержанта-гринго из академии «Потомак» и пишущих машинках. Он достаточно знает испанский, чтобы оценить шутку про сеньора Виллануэва и его
Прошу сеньору Фриду меня простить, потому что в предыдущем абзаце высказано по крайней мере одно мнение. Но ничего не придумано. Второй еженедельный доклад из Койоакана готов к просмотру.
Телеграмма из Парижа: в Москве казнили Радека, Пятакова и Муралова. Лев опечален известием о смерти друзей, но по-прежнему поглощен работой. Газеты поливают его грязью; обвинения становятся неправдоподобнее с каждым днем. Лев говорит, что, когда общественность негодует, нужно уметь ловко соврать.
— Приятно слышать, что вас это возмущает, комиссар, — заметил Ван.
Но Лев, сжимая в руках русскую газету, ответил, что ничуть не возмущен. Пальцы его были настолько перепачканы чернилами, словно он не человек, а печатный станок:
— Я говорю как натуралист: констатирую факт. Необходимость во лжи обусловлена жизненными противоречиями. Нас заставляют клясться в любви к родине, в то время как она попирает наши достоинства и права.
— Но газеты обязаны говорить правду, — не унимался Ван.
Лев поцокал языком:
— Правду они говорят в порядке исключения. Как писал Золя, лживая пресса бывает двух видов: желтая врет каждый день без зазрения совести, а порядочная, вроде «Таймс», честна по незначительным поводам, поэтому ей ничего не стоит при необходимости обвести читателя вокруг пальца.
Ван поднялся со стула, чтобы собрать разбросанные газеты. Лев снял очки и потер глаза.
— Я не хочу обидеть журналистов: они такие же, как все. Они лишь рупоры других людей.
— Вы правы, сэр. Газеты ведут себя как ревуны на Исла-Пиксол.
Это сравнение, похоже, заинтересовало Льва; он перешел с английского на испанский.
— Кто такие ревуны? — спросил он.
— Обезьяны, очень страшные. Каждое утро они воют: один начинает, сосед, заслышав его, подхватывает, как заведенный, и вскоре уже джунгли содрогаются от их громоподобного вопля. Такими их создала природа. Наверно, им приходится реветь, чтобы охранять свою территорию. И показать остальным, кто тут самый сильный.
— Да вы тоже натуралист, — заметил Лев. По-испански он говорил с трудом, но тем не менее не сдавался и продолжал на том же языке. Ван вышел из кабинета.
— Где обитают эти животные?
— На Исла-Пиксол. Это остров неподалеку от Веракруса.
— Обезьяны не умеют плавать. Как же они очутились в изоляции?
Он сказал
— Это не всегда был остров; с материком его соединял каменный перешеек, но его уничтожили, когда прорыли судоходный канал. Кажется, это было еще при императоре Максимилиане[138]. Обезьяны, очутившиеся на острове, уже не смогли вернуться.
Во дворе зацвела жакаранда. Ее лиловые цветы невозможно не заметить: дерево как будто поет. Поход на рынок по улице Лондрес превращается в концерт: маленькая жакаранда на углу задает тон, и эту мелодию подхватывают прочие деревья по дороге. Даже у Перпетуи сияют глаза, когда она, прижав руку к плоской старой груди, один за другим достает из корзины огурцы.
В окно в конце кабинета бьет ослепительный лиловый свет. За столом сидит Ван и переносит речь с фонографа на бумагу; квадратный стан в раме окна похож на фигуру Посейдона в фиолетовом море. Или какого-нибудь тевтонского бога, который обращает все, к чему прикасается, даже воздух, в лиловое пламя. То, что от его красоты захватывает дух, — не выдумка и не оценка. Перпетуя не единственная в этом доме, кто думает об огурцах.