Мы вынуждены с сожалением признать, что эти повести не отличаются той высоконравственной и добродетельной тенденцией, которую наш благонравный век вносит во все. Видно, что ни Французская Академия, ни премия Монтиона [13]не отразились на этой литературе; потому-то она и не так безнадежно скучна. Вскоре Ламьель только и думала что о г-не Мандрене, г-не Картуше и прочих героях, с которыми знакомили ее эти книжки. Конец, настигавший их всегда на помосте и в присутствии множества зрителей, казался ей благородным; разве не превозносились в книге их храбрость и энергия? Как-то вечером, за ужином, Ламьель неосторожно заговорила об этих великих людях со своим дядей; он в ужасе перекрестился.
— Знайте, Ламьель, что единственные великие люди — это святые.
— Кто мог внушить вам такие ужасные мысли? — вскричала г-жа Отмар.
И до самого конца ужина достойный дядюшка и его супруга, не стесняясь племянницы, только и говорили что о странных речах, которые они от нее услышали. К общей молитве, прочитанной после ужина, школьный учитель не преминул добавить еще «Отче наш», моля небо оградить их племянницу от мыслей о Мандрене и Картуше, а в особенности от мыслей, связанных с чувствами, столь явно преступными.
ГЛАВА IV
Ламьель была девочка весьма смышленая, с бойким умом и живым воображением; она была глубоко поражена этой своеобразной искупительной церемонией.
«Почему это дядя не хочет, чтобы я ими восхищалась?» — думала она, лежа в постели, и никак не могла уснуть.
Потом вдруг ей пришла в голову такая преступная мысль: «А дал ли бы мой дядя, как Картуш, десять экю несчастной вдове Ренуар из окрестностей Валанса, когда инспекторы соляного налога забрали у нее черную корову и оставили ей всего тринадцать су, чтобы прокормить себя и семерых детей?»
В течение четверти часа Ламьель плакала от жалости, а затем сказала себе: «Ну, а окажись дядя на эшафоте, вытерпел бы он, не поморщившись, подобно господину Мандрену, удары молота, которым палач ломал ему руки? У дяди подагра, и он всегда стонет, когда стукнется больной ногой о какой-нибудь камешек».
За эту ночь в уме девочки произошел целый переворот; на другой день она притащила бакалейщику старый перевод Вергилия с картинками; она отказалась от винных ягод и коринки и в обмен получила одну из тех прекрасных историй, которые ей только что запретили читать.
На следующий день была пятница и г-жа Отмар впала в глубокое отчаяние, так как вечером, встав из-за стола, увидала, что один из глиняных горшков пуст, и сообразила, что она вылила в суп скоромный бульон, оставшийся от четверга.
— Велика важность! — необдуманно воскликнула Ламьель. — Только-то и всего, что мы съели суп повкуснее, а может быть, этот остаток бульона еще до воскресенья испортился бы!
Можете себе представить, как ей досталось за эти ужасные речи от дяди и тетки; последняя была не в духе и, не зная к кому придраться,
Впрочем, Ламьель видела, как искренне убивается ее тетка из-за того, что поела сама скоромного бульона и угостила им других. Этот ужин навел девочку на глубокие размышления. Она все еще думала о нем месяц спустя, когда услышала, как их соседка, кабатчица Марлен, говорила одному посетителю:
— Добряки эти Отмары! Но и глупы же!
Надо вам сказать, что Ламьель питала самые нежные и почтительные чувства к этой Марлен; она слышала, что в ее кабачке смеются и распевают целые дни, причем нередко и по пятницам.
— Так, значит, вот в чем разгадка! — воскликнула Ламьель, как будто озаренная внезапным откровением. —
За целую неделю она не произнесла и десяти слов; объяснение кабатчицы избавило ее от большой тревоги. «Мне еще таких вещей не говорят, — подумала она, — потому что я слишком мала; это так же, как и с любовью: мне запрещают о ней говорить и не желают сказать, что это такое».
Со времени этого замечательного изречения торговки сидром Марлен все, что проповедовала тетушка Отмар, иначе говоря, все, что представляло собою