Ее удручали низменные речи, от которых она отвыкла в замке. Отлично понимая, что дядя ее и тетка люди недалекие, она все же мечтала о семье, которую могла бы любить. В своей жажде нежности она даже готова была вменить в заслугу тетке ее простоту; она была потрясена до глубины души, неожиданно она взяла и расплакалась. Тогда дядя попытался утешить ее и примирить с огромной жертвой, которую она принесла, подарив эти четыре платья. Он подробнейшим образом перечислил ей все права, которые имела на ее признательность тетка. Ламьель, желая сохранить за собой способность любить хоть своего дядю, инстинктивно выбежала из дома и отправилась бродить по кладбищу. «Если бы здесь был доктор, — подумала она, — он, верно, посмеялся бы над моим горем и над безумными надеждами, которые всему этому причиной; он не стал бы меня утешать, но высказал бы мне несколько истин, которые помешали бы мне снова впасть в эту ошибку».
Все, что было милого и уютного в жалкой хижине ее дяди, исчезло в ее глазах. Ей даже не разрешили жить в комнате на втором этаже башни под тем предлогом, что она там будет одна и деревенские кумушки обязательно скажут, что ей ничего не стоит отпереть дверь какому-нибудь поклоннику. Эта мысль вызвала у Ламьель омерзение. Устроившись снова в столовой на своей маленькой кровати, за ширмой, Ламьель не могла не слышать всех разговоров, происходивших в доме. Чувство глубокого отвращения в последующие дни лишь росло и крепло. Ламьель не только приходила в уныние от того, что видела, но еще и сердилась на себя. «Я считала себя неглупой, — думала она, — так как нередко ставила в тупик аббата Клемана и даже страшного доктора Санфена, но мне просто-напросто иной раз случалось удачно выразить какую-нибудь мысль, а по существу я самая невежественная девчонка. Вот уже неделя, как я не могу прийти в себя от изумления. Я не сомневалась, что в хижине дяди я снова смогу двигаться и бегать, как мне хочется, а тогда, думалось мне, я буду совершенно счастлива. Теперь я получила эту свободу, которой мне так мучительно не хватало в замке, а между тем одна вещь, о существовании которой я никогда бы и не подумала, лишает меня всякой радости». Через два дня по грустным чувствам, которые не покидали ее ни на мгновение, Ламьель заключила, что не следует доверяться надежде. Эта истина чуть не привела ее в отчаяние. Все в жизни казалось ей лучше, чем на самом деле, и вдруг ее радостным мечтам нанесен был жестокий удар. Сердце у нее не отличалось чувствительностью, но у нее был острый ум. Первой потребностью этой души, еще не пробудившейся для любви, была занимательная беседа, и вдруг вместо случаев из светской жизни, которые умела так обстоятельно рассказывать герцогиня, вместо очаровательных блесток остроумия, сверкавших в суждениях аббата Клемана, она была обречена изо дня в день выслушивать пошлые соображения нормандского благоразумия, выраженные самым энергичным образом, иначе говоря, самым подлым стилем.
К этому прибавилось еще одно огорчение. Как-то раз она пошла навестить аббата Клемана в его приходском доме; она видела, как он читал свой молитвенник в фруктовом саду, а через минуту толстая служанка пришла ей сказать, что господин кюре не может ее принять, и добавила с самым насмешливым видом:
— Идите, идите, дочка, ступайте помолиться в церковь и знайте, что так с господином кюре разговаривать не полагается.
Сердце Ламьель было возмущено; она вернулась к дяде вся в слезах. На следующий день она приняла решение не обращать внимания на то, как к ней будут относиться люди. Если раньше ее бросала в дрожь одна мысль зайти к г-же Ансельм, которая обязательно встретила бы ее самыми злыми насмешками, теперь, когда тот, кого она считала своим другом, принял ее так плохо, все прочие ей были безразличны. Хотя Ламьель и родилась в Нормандии, она не очень-то владела искусством скрывать свои переживания. Собственно говоря, ей не было времени приобрести в этом деле опыт; ум и сердце у нее были романтические, рисовавшие ей всевозможные картины счастья, которые могли ей открыться в жизни; в этом заключалась оборотная сторона медали. Разговоры с герцогиней и с аббатом Клеманом, суровая философия доктора Санфена блестящим образом воспитали зачатки ума, которые она получила от природы; но, проводя в этих беседах долгие вечера, она не имела случая испытать те впечатления и мелкие обиды, которые приносит грубое соприкосновение с равными. Все, что она видела, сводилось к наглому обращению толпы завистливых горничных; ей было уже шестнадцать лет, а между тем последняя деревенская девчонка разбиралась несравненно больше ее во всем, что касалось молодых людей и любви. Что бы ни говорили поэты, а эти вещи в деревне изяществом не отличаются; все там грубо и основано на самом элементарном опыте.