Отец был умным, тонким, обаятельным человеком; редкая образованность сочеталась в нем с какой-то трогательной, тихой красотой. Он был светловолос, голубоглаз, с изящным рисунком губ и носа; матушка со своей жгучей, броской красотой рядом с ним была как настоящий пожар. Не могу понять, как могла я родиться такой невзрачной от столь красивых родителей. У меня, собственно, нет своего лица, нет определенных черт, все у меня нечетко, размыто – пока я не накрашусь; у меня вместо лица – много масок. Утром я иная, чем днем, вечером иная, чем ночью. Вчера ночью, когда Гизика встала и включила свет, я случайно увидела себя в зеркале. Мне показалось, оттуда на меня глянул призрак.
Яйца я украла, когда мы однажды до того обеднели, что нам нечего было дать на ужин отцу. Во всем доме был только сухой горох да фасоль, желудок отца не принимал такую пищу. Как-то к вечеру к нам забрела женщина-крестьянка. Именно забрела: клиенты обращались к нам разве что случайно, по незнанию. Пока она разговаривала с отцом, корзина яиц, с помощью которой она рассчитывала придать большую весомость своей правоте, осталась на кухне, и я потихоньку вынула из нее полдесятка яиц. Отец, конечно, вести дело отказался, и женщина ушла. Вечером я рассказала матушке про яйца. Она расплакалась, но яйца взяла и приготовила яичницу. Мы до самозабвения обожали отца.
Родственники наши, многочисленные Мартоны, первое время вообще нас не признавали; позже однако, когда бедность наша стала слишком уж вопиющей, они пробовали нам помочь, но делалось это в такой форме, что принять помощь было невозможно. Однажды к нам явился дядя Бела и предложил отцу представлять его, дяди, интересы в какой-то запутанной тяжбе. Не знаю, что уж он там натворил – родители никогда не упоминали об этом ни словом; скорее всего речь шла о каком-то злоупотреблении служебным положением: дядя служил в канцелярии губернатора. Короче говоря, отец выгнал его: он никогда не брался за дело, если не был убежден в его справедливости – потому и не зарабатывал почти ничего. На Проспекте мы жили, кажется, около года, затем переехали на улицу Ференца Деака.
У нас, в провинции, переезд всегда выглядел как нечто постыдное; за повозкой, везущей мебель, всегда словно бы тянулась тень беды: уплывшего состояния, развода, скандала. Гости у нас бывали редко; если кто-нибудь из городских или комитатских чинов наносил нам визит, то больше он уже никогда не повторял этой попытки: отец, хотя и был членом Дворянского Казино и Адвокатской коллегии, не бывал ни там, ни там, членов этих почтенных сообществ терпеть не мог, к тому же из-за слабых легких ему нельзя было ни пить, ни курить.
С улицы Ференца Деака мы перебрались на улицу Мужай, потом – на Церковносадскую и, наконец, на Дамбу. С каждой новой квартирой мы лишались чего-то – сначала горничной, потом кухарки, потом части нашей мебели, а в конце концов чуть ли не всей кухонной утвари: домик на Дамбе был слишком тесным – к счастью, из вещей у нас к тому времени мало что оставалось. Отец выбирался из дому редко; любимым его занятием было поливать стоялой водой цветы и рыться в толстых ботанических справочниках. Роскошные южные растения, красующиеся в окне его кабинета, заставляли останавливаться прохожих. Если какой-нибудь особо редкостный цветок выбрасывал бутон, отец готов был сидеть возле него целыми днями, словно врач возле тяжелой роженицы: он поглаживал его, подбодрял вполголоса, а когда бутон раскрывался, хвалил его. Помню, как-то зимой, перед самым рождеством, расцвел Epiphillum; его узкие, глянцевые, словно фарфоровые соцветия ниспадали пышным красным водопадом. Отец целый вечер не отходил от цветка, разглядывал его, напевал ему что-то.
Я никогда не испытывала неприятных чувств от того, что нам приходилось терпеть из-за отца стыд и насмешки. Слава наша в городе была вполне определенной: мы были семьей «того полоумного адвоката». В коллегии адвокаты рассказывали про отца анекдоты. Каждый раз, когда у нас раздавался звонок и затем из кабинета доносились подобострастные объяснения клиента, я сначала прислушивалась с замиранием сердца, а потом лишь рукой махала. По тону голосов становилось ясно, что отец опять бесплатно дает клиенту юридические советы, а потом вежливо отсылает его с тем, что дело они все равно не выиграли бы, так что и начинать не стоит. «Даже попытаться не изволите?» – разочарованно спрашивал клиент, а мне вопить хотелось от отчаяния, что он сейчас уйдет и унесет с собой гуся или каплуна, так покорно сидящего со связанными лапами в корзине в ногах у клиента. Потом я снова веселела, потому что, когда клиент удалялся, отец выходил во двор, крошил кусочек хлеба, муравьям и на его худом, милом лице было такое спокойствие, такая тихая радость, что я уже не жалела о каплуне и, вздохнув, возвращалась на кухню. Когда он умер, у меня ни минуты не было ощущения, что я потеряла отца. У гроба его я стояла с беспросветным отчаянием в сердце, неутешная, как мать, у которой смерть забрала единственное дитя.