Так чего же я хочу от этой женщины за соседней дверью?
Странным образом она мне напоминает Люси. Кстати, Люси была девственницей, и я не хотел, чтобы что-то менялось. Мне нужно было только танцевать с ней той летней ночью, приобнимая за талию и заглядывая в глаза. Мне нужна была сладкая техасская попка Марго и мне же нужны были бездонные глаза Люси.
Девушка из соседней камеры — не девственница. Ее изнасиловали трое за одну ночь, после чего принудили к минету.
Я много чего узнал о ней. То есть мне удалось заглянуть в ее медкарту, пока сестры ходили пить кофе. Ей двадцать девять, и она, как Люси, родом из Джорджии. Бросила школу имени Агнес Скотт,[61] элитное женское заведение, и поселилась с художниками в Ля-Джолла. Стандартная скучная история. Потом, прозрев и увидев Калифорнию и Новую жизнь (которая, конечно же, никакой новой жизнью не была, а была всего лишь последней судорогой жизни старой, ее неизбежной, логичной кульминацией, да просто пародией на нее, то есть всего лишь тем, как жили бы, что, по их мнению, делали бы их родители, если б посмели), увидев все это в истинном свете, она переехала в Новый Орлеан, устроилась в Девятую больницу, жила в муниципальном квартале Дезире, в общем, решила принести себя в жертву человечеству. Человечество тут же ее поймало на слове и, в благодарность за труды, изнасиловало, бросив умирать на пустыре.
Так в чем же ее сходство с Люси? В чем она Люси нового мира? В том, что надругательство, над нею совершенное, в каком-то смысле восстановило ее невинность, подобно тому, как человек, переболевший чумой, невосприимчив к этой болезни. Я не знаю, чем она напоминает мне Люси, просто я хочу от нее того же, чего хотел тогда от Люси — позволения быть к ней близко, но на дистанции, задавать ей на новом языке простейшие вопросы вроде „Как ты там?“, просто чтобы слышать звук ее голоса, прикасаться к кончикам ее пальцев, пропускать ее вперед в открытую дверь, слегка подталкивая ладонью.
В тот вечер, когда я обнаружил, что Марго мне неверна, я сошел с проторенной колеи жизни и, впервые за много лет протрезвев, вымылся, побрился, переоделся в чистую одежду, а потом, не смыкая глаз, внимательный и напряженный, всю ночь просидел в кресле-качалке, поставленном так, что, глядя либо в окно, либо в дверь, где одно из стекол осталось прозрачным (дверь со старинными рифлеными стеклами была последним штрихом, превращающим, по мнению Марго, голубятню в райский уголок, и превращение действительно состоялось), я мог видеть весь Бель-Айл и большую часть подъезда к нему.
Около одиннадцати мои сотрапезники уехали в гостиницу смотреть отснятый материал. Сам просмотр занимал не больше часа, но после него они зачастую затевали споры друг с другом (Марго называла их „боями без правил“), которые длились до часа или двух ночи.
Я гадал, сколько продлятся эти бои без правил на сей раз, и вместо того чтобы напиться и уснуть, сидел и ждал.
Она вообще ночевать не приехала.
То есть ее помещичий джип появился на подъезде к дому в половине девятого утра, причем она вела его настолько медленно, что даже гравий не хрустел под колесами.
С пунктуальностью Канта, который отправлялся в университет ровно в шесть утра, так что лавочникам впору было проверять по нему часы, я вставал ровно в девять и, разя перегаром, с пересохшим с похмелья ртом и трясущими руками плелся принимать холодный душ, а в последнее время и глоток спиртного. Ровно в 9.37 (через две минуты после утренних новостей) я садился в Бель-Айле за стол завтракать. В 10.15 Я уже оказывался в офисе (в 60-х помогая неграм, в 70-х занимаясь недвижимостью престарелых дам).
В то утро я сидел в кресле-качалке трезвый, с ясной головой и качался.
Завтракать я пришел в обычное время. Марго ела с аппетитом, склонившись курчавой головой над горячей яичницей и положив локти на стол. Моя рука с чашкой кофе чуть дрогнула, желудок съежился, словно в предчувствии первой за день порции спиртного.
— Как просмотр?
— Ужас. Сплошной брак. Опять этот драный цвет ни к черту. Боб вне себя от ярости.
Значит теперь у них в ходу слово „драный“. Мерлин не был англичанином, но прожил в Англии довольно долго, поэтому теперь у них все стало, как у британцев, „драным“.
В новом своем состоянии трезвости я ощущал себя и лучше, и хуже. Чувства обострились, даже слишком. Я начал видеть каждую ниточку на скатерти и мог проследить, как она то исчезает, уходя углубь, то вновь появляется на поверхности. Я замечал крапинки белого фарфора, проступавшие сквозь стершуюся позолоту ободка чашки на девяносто градусов от ручки, там, где ободка касались губами. А когда Элджин дотронулся до меня, чтобы узнать, не подлить ли кофе, я чуть не подпрыгнул.