Пастернак видел в Ольге свою Маргариту – очаровательную, невинную девушку. В одном из писем Жозефине он говорит, что, если она хочет знать, как выглядит Ольга, ей следует взглянуть на иллюстрацию, на которой изображена Маргарита в его переводе «Фауста». «Это почти ее копия»,[256]
– писал он. Борис, переписываясь с сестрами, даже употреблял имя Маргарита, имея в виду Ольгу, чтобы утаить от Зинаиды, о ком идет речь. Гетевская Маргарита была воплощением мягкой женственности и чистоты, как и Ольга для Бориса. Впоследствии он посвятил перевод «Фауста» своей возлюбленной, написав на титульном листе: «Олюша, выйди на минуту из книжки,[257] сядь в стороне и прочти ее».Если Пастернак думал, что, занимаясь переводом «Фауста», находится в сравнительной безопасности от обвинений в антипатии к государству, то он ошибался. В августе 1950 года – почти предсказуемо – на его перевод первой части «Фауста» набросился «Новый мир». «Переводчик явно искажает идеи Гете… для того, чтобы защитить реакционную теорию «чистого искусства»… он вводит эстетический и индивидуалистический вкус в текст… приписывает реакционную мысль Гете, искажает социальный и философский смысл».
Пастернак писал Ариадне Эфрон, гонимой дочери своего дорогого покойного друга, поэта Марины Цветаевой: «Была тревога,[258]
когда в «Новом мире» выругали моего «Фауста» на том основании, что будто бы боги, ангелы, ведьмы, духи, безумье бедной девочки Гретхен и все «иррациональное» передано слишком хорошо, а передовые идеи Гете (какие?) оставлены в тени и без внимания. А у меня договор на вторую часть! Я не знаю, как все это закончится. К счастью, мне кажется, что эта статья не будет иметь никакого практического эффекта». Эта работа принесла хотя бы деньги: он писал сестрам в Англию, что «Зина может баловать Леню,[259] и мы не бедствуем».Как только позволили обстоятельства, Пастернак вернулся к «Живаго». Безмерное чувство вины, которое он ощущал в связи с тюремным заключением Ольги, и осознание, что советские власти стремятся манипулировать им и наказывать его путем ее страданий, казалось, оживили его, порождая в нем гигантские прорывы творческой энергии. Он мог писать бесстрашно, убежденный, что его роман никогда не будет опубликован в России. Так что в то время как Ольга защищала его книгу, отрицая ее антисоветизм, Пастернак перенаправлял свою ярость против политических махинаторов и текущих лишений в смелое и решительно антисоветское произведение. В письме к Зое Масленниковой[260]
он защищал свою позицию, объясняя, что его роман можно рассматривать как «антисоветский», только если «под советским следует понимать нежелание видеть жизнь как она есть». В «Докторе Живаго» он пишет:«Таким новым была[261]
революция, не по-университетски идеализированная под девятьсот пятый год, а эта, нынешняя, из войны родившаяся, кровавая, ни с чем не считающаяся солдатская революция, направляемая знатоками этой стихии, большевиками.Таким новым была сестра Антипова, войной заброшенная бог знает куда, с совершенно ему неведомой жизнью, никого ни в чем не укоряющая и почти жалующаяся своей безгласностью, загадочно немногословная и такая сильная своим молчанием. Таким новым было честное старание Юрия Андреевича изо всех сил не любить ее, так же как всю жизнь он старался относиться с любовью ко всем людям, не говоря уже о семье и близких».
Чего Пастернак не знал, когда писал о Ларе, так это что реальность превосходит даже
Это открытие Ольгу обрадовало, не в последнюю очередь потому, что, стоило беременности подтвердиться, условия содержания смягчили. Ей было позволено получать белый хлеб, салаты и картофельное пюре вместо перловой каши, составлявшей ежедневный паек арестантов. Дополнительный паек просовывали ей сквозь окошко в двери камеры. Ей также разрешили покупать вдвое больше продуктов в тюремной лавке. Она могла ежедневно гулять по двадцать минут. Однако главным и наиболее осязаемым послаблением было то, что Ольге позволили спать днем после ночных допросов. В то время как ее сокамерницам после бессонных ночей не позволяли никакого отдыха и они были вынуждены расхаживать по камере или сидеть, предаваясь мрачным раздумьям, Ольга могла лечь поспать. Дежурный надзиратель заходил в камеру, тыкал ее пальцем и уважительным тоном говорил: «Вам положено спать, ложитесь».
«И я падала в сон[262]
как в бездну, без сновидений, – вспоминала Ольга, – обрывая на полуслове рассказ об очередном допросе. Милые мои соседки по камере шептались, чтобы меня не разбудить, и я просыпалась только к обеду».