Читаем Лариса полностью

В том-то, должно быть, и дело, что ничем. Она снова, в который раз, восхитилась иным, вне нее лежащим кладом иного духовного опыта и решила, что этот клад — ее.

Она всегда менялась перед очередной картиной — ради нее, в расчете на нее. Но теперь ей предстояло измениться, как никогда раньше. И она, по-видимому, не только была готова, но прямо хотела этого.

Чувство границы, итоговой грани, которая перейдена, в два последних года жило в ней постоянно.

Об этом говорят многие. Журналисты, ходившие к ней для беседы, удивлялись непроизвольно прорезавшемуся прошедшему времени: «Как режиссер я всегда стремилась», «хотела», «надеялась, что…». В интервью, которые она никогда не давала так охотно, как сейчас, задним числом спотыкаешься на оборотах типа: «Когда вырастет мой сын и спросит, какой была его мать, я просила бы показать ему эту мою последнюю картину…»

Почему она уверена была, что он вырастет без нее? И откуда ощущение последней картины?

Валентин Распутин, перенесший нападение хулиганов-садистов, считай, что чудом оставшийся если не в полном здоровье, то все же в живых, скажет позже в двухчастевке под названием «Лариса»: это дух потопленной Матёры, не поняв, зачем его разбудили, принялся мстить направо и налево…

В повести, если помните, есть Хозяин острова, странное существо, мыслящая зверушка… Может, был у острова и другой хозяин, пострашнее?

Элем Климов привел подробность, которая его поразила: на шоссе, рядом с местом катастрофы, располагалась автобусная остановка с надписью на жестяной табличке: «Меткино», или «Владыкино», или как-то там еще. Только буквы наполовину сгнили от ржавчины, и крупно рисовалось только четкое окончание: «…кино».

Есть детали, что задевают простым соседством, странным, но допустимым совпадением. В настроении Ларисы было другое.

Стихи Марины Цветаевой, которые я облюбовал для эпиграфа, начинаются так:

«Золото моих волосТихо переходит в седость.Не жалейте: все сбылось.Все в груди слилось и — спелось».

Все возможное сбылось, все задуманное спелось — вот какое ощущение было для нее главенствующим.

О том, каким должен был стать ее следующий фильм, ею самой предполагаемо называемый «Матёрой», мы можем гадать только по тем же интервью. Картина, по-видимому, предполагалась актерская — отсюда Лев Дуров, Майя Булгакова, отсюда же выживший из ума дед, не такой, как в повести, а, скорее, с картины Сурикова — в отрепьях и с посохом. Но вместе с тем картина, как можно судить, тяготела к открытой лирике. Но никакой символики. Она уже на этом обожглась. Просто — красота природы, на раздолье которой живут такие же красивые душой люди. И вот, по иным каким-то резонам, надо отрывать себя от этой красоты, топить ее, топить всю свою прежнюю жизнь, которая, как выясняется, не имеет права на существование, и отправляться в город…

Как все меняется! Было время — время нашего студенчества, — когда дыхание перехватывало от восторга, что мы преодолеваем природу и с Марса, может быть, различат наши побеждающие суховей лесополосы. В газетных статьях слова «преобразователи», «сотворившие море» писались с прописных букв, с церемонной торжественностью. Прикидывалось, какие еще реки не повернуты вспять, какие горы не срыты с лица земли. А ныне пересчитываем погубленные реки, принимаем законы об охране озер и одергиваем не в меру горячих прожектеров как безответственных честолюбцев.

Те, давние фильмы, воспевавшие гидроморя, обращались главным образом к нашему разуму. Поймите, что жертвы необходимы, поймите, что все в конце концов будет еще лучше, поймите и поверьте, повторяли они на разные голоса. Сегодняшний фильм отдает должное этим доводам разума — за ними очевидная общераспространенная норма существования. Но сам фильм берет в рассмотрение другие доводы, идущие от сердца, от его боли. «Матёра», превратившаяся в «Прощание», безоговорочно защищает и узаконивает эту боль, реабилитирует ее. Все подчинились непреодолимым обстоятельствам, но горстка баб и молчаливый ребенок с огромными глазами внутренне не могут их принять — вот о чем картина. О человечности душевного сопротивления.

И не то чтобы так уж было хорошо здесь! Экая потеря, в сущности говоря, — затопленная Матёра. Покосившиеся домишки, заросшие травами луга, картофельные огороды да деревья до неба… И совсем не исчадие ада, не «каменные джунгли» тот городской поселок, куда надо переезжать. Стоят рядком новые, высокие дома, народ прыгает через канавку — так ведь не все же время она будет раскопана, когда-нибудь зароют. Намечается бульвар, асфальт очень хорош в дождь, да столовка рядом, да гастроном, да кинотеатр… И все же что-то укололо глаз. Размеренность. Геометричность. Как бы соты. Противоестественная, антиприродная вычерченность живого муравейника. Вертикальный, тесно заставленный мир после горизонтального бескрайнего приволья…

Перейти на страницу:

Похожие книги

О медленности
О медленности

Рассуждения о неуклонно растущем темпе современной жизни давно стали общим местом в художественной и гуманитарной мысли. В ответ на это всеобщее ускорение возникла концепция «медленности», то есть искусственного замедления жизни – в том числе средствами визуального искусства. В своей книге Лутц Кёпник осмысляет это явление и анализирует художественные практики, которые имеют дело «с расширенной структурой времени и со стратегиями сомнения, отсрочки и промедления, позволяющими замедлить темп и ощутить неоднородное, многоликое течение настоящего». Среди них – кино Питера Уира и Вернера Херцога, фотографии Вилли Доэрти и Хироюки Масуямы, медиаобъекты Олафура Элиассона и Джанет Кардифф. Автор уверен, что за этими опытами стоит вовсе не ностальгия по идиллическому прошлому, а стремление проникнуть в суть настоящего и задуматься о природе времени. Лутц Кёпник – профессор Университета Вандербильта, специалист по визуальному искусству и интеллектуальной истории.

Лутц Кёпник

Кино / Прочее / Культура и искусство