“Чем живу я и мыслью какой удручен?” — он уже говорит это радостно, при чем же тут удручение? Это предчувствие, предвосхищение, потому что стихи эти он закончит года через четыре и вот при каких обстоятельствах…
Она тоже писала стихи. И ее стихи ему очень нравились. Они не были похожи на то, что сочинял он сам, хотя писал он стихи, ничем почти не отличавшиеся от тех, какие писали настоящие поэты. В ее стихах все было не общепринятым, а чем-то, о чем вроде бы не стоит говорить, потому что оно находится не на поверхности, а где-то там, где-то за семью печатями, где-то в человеческой недогадливости, в душе. Но души-то ведь нет! Нету души! Это известно каждому. Тогда что же чувствовалось в Людкиных стихах. Наверно, то, что он ощущал, глядя на нее, глядя на ее рисуночки — она ведь еще и рисовала тоже.
А она умела долго глядеть в его глаза. И приходилось отвечать ее взгляду, потому что в глазах ее было такое! Такая бездна без дна, такой голубоглазый, кроткий, податливый мир! Да нет же! Не мир, а миры были в ее глазах — в родных, ненаглядных, непознаваемых, непонятных и, как оказалось, непонятых.
Она стала его любовью, отнимавшей все мысли и силы. Коснуться ее он робел. Пройтись с ней под руку робел. Прикоснуться губами к ее губам робел. Хотя несколько раз они уже друг друга губами коснулись, при этом она закрывала глаза, а он глаз не закрывал, и видел, как за сомкнувшимися ее веками исчезают один за другим голубоглазые миры, чтобы, когда коснувшиеся ее губ его губы покинут их, глаза эти снова распахнулись словно бы в недоумении, куда это ты подевался? что это было? с кем же это было? как к этому отнестись? как с этим быть, жить, не расставаться, не оставаться друг без друга?..
Увы, ее глаза были им не поняты. Правильней будет сказать словом попроще — недопоняты, потому что вскоре оказалось, что она беременна. Полгода назад на их курсе появился новый студент. Уже мужчина, уже отвоевавший. Прихрамывающий, но это пройдет. Высокий, небрежный, студенткам говоривший грубости, но приохотивший их к своей компании чтением наизусть поэмы Симонова “Пять страниц”.
Вот, собственно, и все причины ее беременности. В ней созревал, менял черты ее прекрасного лица, вызывал тошноту (ее даже вырвало, когда она объясняла, что между ними ничего больше не должно быть и что она выходит замуж) потомок высокомерного однокурсника, причем она позолотила пилюлю, сказав, что ей приходится выходить замуж.
Замуж она не вышла, а ребеночка, как это случается даже с самыми драгоценными героинями знаменитых книг, родила.
Он переживал страшные минуты, непоправимо портившие его характер. Тогда и пригодилась строчка “Чем живу я и мыслью какой удручен?” Мыслью, что у него больше не будет Людки, он был отныне удручен всегда и даже тогда, когда по прошествии многих лет они начнут видеться и оказываться в одной постели — на ужасно скрипучем ее диване ничего не получалось, было стыдно от соседей.
Когда ему пришла во время разделения приводного ремня счастливая мысль, все вышесказанное, как мы знаем, еще не произошло, зато были порезаны во многих местах пальцы, он их посасывал и обдумывал, каким образом успешнее всего проделать то, что пришло в голову.
Разрезая ремень и в то же время поглядывал на лошадь, он приметил, что она в какую сторону пасется, туда же и движется. Поэтому охотиться за ней не надо, а следует подождать, когда она сама приблизится. Так и только так нужно действовать. Вряд ли она настолько хитра, что станет его, стоящего на ее дороге, обходить, но уж ему придется стоять не шевелясь.
Он еще с полчаса потрудился над разрезанием ремня, а затем стал полученные полоски связывать — узелки в местах связки было трудно затягивать, и он в который уже раз выбился из сил. Пот стекал с волос на шею, рубашка взмокла. Когда образовалась довольно длинная веревка, обкрутив ее вокруг руки, он пошел на нужную позицию. Надо было действовать осторожно и осмотрительно и ни в коем случае не торопиться.
Поэтому он дал крюка, чтобы лошадь не подумала, что идут в ее сторону. Крюк же этот должен был вывести его в створ направления лошадиной пастьбы. В результате он оказался довольно далеко от лошади, но встал как раз в таком месте, откуда видел ее голову, щипавшую траву, плечи и появлявшийся из-за узкого теперь лошадиного силуэта хвост, взмахами отгонявший слепней.
Расстояние между ним и ею оказалось чересчур велико, но, чтобы не спугнуть лошадь, поделать ничего уже было нельзя.
“Ну чего же ты, Буланка, еле-еле плетешься. Есть надо, как в столовке, быстро, — мелькало у него в голове. — Так я три часа прожду”.