— Стройся!
Лениво переносилась команда от группы к группе. Кое-где взводные кричали: «Строиться!» Солдаты ворчали в ответ: «Идем, идем».
Когда солдаты, построившись в длинную колонну по три, двинулись к верхней части села, старый Приесол, совершенно запыхавшись, оказался в темной канцелярии лесного компосесората. Там была только Милка.
Опершись руками о зеленую конторку, он жадно глотал воздух. Потом огляделся вокруг, как будто опасаясь, что кто-нибудь спрятался под столом или за круглой высокой печкой, обитой жестью, какие делают в Погорелой, нагнулся к Милке и принялся что-то шептать ей на ухо.
Милка беспокойно смотрела на двери. Она боялась, что кто-нибудь может войти. Потом она кивнула, щеки ее покраснели.
— Понимаю, дядя, я сейчас же позвоню ему. Вы только посторожите у этих дверей.
— Я послушаю, не поднимается ли кто-нибудь по лестнице, — махнул рукой Приесол, когда Милка повернулась к стене, на которой между портретами Глинки и Тисо висел деревянный ящик с большой, тяжелой трубкой. Это был телефон, связывающий село с лесными сторожками.
Она долго вертела ручку этого поистине музейного экспоната, потом прижала трубку к уху. Левой рукой поправила волосы, упавшие ей на лицо, и как-то торжественно закричала в большую изогнутую трубу:
— Алло, алло! Кто это?
Погрустнела, как будто ожидала, что на другом конце раздастся иной голос.
— Это вы, Имро? — спросила она, понизив голос. — Дядя передает, что они отправились, примерно триста. Да. Три орудия, четыре тяжелых пулемета, девять легких… Настроение, говорите? Ну, конечно, хорошее. Ничего не будут делать. Да, пока не забыла, только сотник у них злодей. Он как будто знает Янко Приесола, как бы они где-нибудь не встретились. Ну хорошо. До свидания. — Она повесила трубку, застегнула пуговку на вышитой блузке, посмотрела на старого Приесола и, виновато опустив глаза вниз, каким-то неуверенным, чуть испуганным голосом сказала: — Когда что-нибудь надо будет сообщить Янко, приходите снова.
11
Эрвин Захар молча прошел мимо нового навеса, из-под которого четверо рабочих выносили телячьи кожи, и вспомнил, как утром отец сокрушался, что с фабрики исчезает уже восьмой рабочий. Если так пойдет и дальше, то все предприятие придется закрыть. Говорят, рабочие убегают в горы, к партизанам. И солдаты ничего не могут с ними поделать, многие из них так и остались там. Ну, если не словацкие солдаты, то уж немцы их перестреляют.
Ногой он открыл садовую калитку. Пронзительно закудахтала пестрая курица, испуганно затрепетала крыльями, но слишком она была жирной, не смогла взлететь и только, испуганная, бросилась бежать. Из сада потянул июльский ветерок, он разбросал мусор в загородке для птицы и прилепил к пиджаку Эрвина белый бумажный листик. Эрвин опустил руку в карман и сердито смял в нем какую-то бумагу.
«Идиоты, — подумал он, — ждут статью о современник немецкой поэзии, а месяц назад зарезали мой сборник.
Сюрреализму, дескать, нет места в Словацком государстве. Что же, о богородице мне, что ли, писать? Мне такая писанина противна».
Эрвин изменился за последние годы. Он повзрослел. Отпустил узкие бакенбарды, щеки его утратили розовый цвет. Частые кутежи оставили след в виде кругов под глазами, подбородок его потемнел, а над узкой верхней губой появилась тонкая полоска. Он уже должен был регулярно бриться. Черные проницательные глаза потеряли былой блеск, будто выцвели.
На шезлонге под старой сливой сидел сводный брат Эрвина Петер Яншак. Месяц назад он приехал на каникулы из Швейцарии, где учился в высшей торговой школе.
Увидев его, Эрвин хотел повернуть, но Пуцик, как звали дома Яншака, хотя тому уже исполнилось двадцать три года, закричал:
— Иди сюда, Эрвин, присядь на минутку, ведь мы с тобой так ни разу и не поговорили.
Эрвин взглянул на его замысловатую прическу, волнистые волосы и зеленые очки, в которых отражались лучи заходящего солнца, ухмыльнулся и подошел к нему.
Он никогда не знал, о чем говорить с Пуциком. Хорошо еще, что отец послал его в Швейцарию, а не в Братиславу, где от него невозможно было бы отделаться.
Эрвин мало внимания уделял своему гардеробу, и эта небрежность особенно бросалась в глаза, когда он сидел рядом с Пуциком.
«Он думает, — пришло Эрвину в голову, — что главное в человеке костюм, а не голова».
Он уселся на лавочку и спросил ироническим тоном:
— Ну что, привык к сыру? Как будто в Липтове тебе его было мало.
Пуцик подтянул отутюженные белые брюки, скрестил ноги и покачал головой.
— Ты все такой же циник, все придираешься, — сказал он и достал из кармана толстую, короткую сигару. — Ну а сыр там, если уж хочешь знать, качественный. И вообще там все качественней… Одно плохо, — он закурил сигару, — швейцарцы ложаться спать с курами — как следует там не кутнешь.
Он выпустил из-под черных усиков струйку дыма, вздохнул и рассмеялся:
— В Братиславе в этом отношении лучше, правда?