У нас, в России, южней Курска и до самой Кубани, удод – в разноцветной короне, шевелимой тихим лесным ветром, – признанный красавец. Он любим, он кавалер, он жених. Пусть себе пахнет, лишь бы тешил полетом. Пусть лепечет вздор – только бы короной крутил!
Его полет над самой землей, меж стволов, под темными вечерними кронами – полет тихий и таинственный – и впрямь завораживает. Ну а крик удода «худо тут, худо тут», крик прозрачно стеклянный, водвинутый в хриплую дудочку, да еще и соприродный нашему восприятию жизни – довершает дело...
«Хутутут» – так прозвали Игорька еще в пятом классе. За уподобление птицам. Да он, кажется, и был – человеком и птицей сразу. Белые, негустые, торчащие вверх и в стороны волосики, тихие вскрики, а потом сразу – хлоп-хлоп себя по бокам руками, как крыльями!
За умничанье, скороговорку, склонность к нашептыванью и сплетням ему в детстве перебили нос.
Шрамы со временем – белеют, переломы – чернеют.
В месте перелома нос его потемнел сразу, стал сильней походить на клюв.
Все это ему нравилось и менять свою пернатую сущность на какую-то иную он не хотел. Да, скорей всего, и не мог: мелко семеня лапками, бегал в акациевых лесах, взлетал на качелях, плавал, нырял и когда выходил из воды – ерошил волосы всей пятерней.
Волосы торчали мокрой птичьей короной. Было за что дразнить, было за что передразнивать.
Но на дразнящих Хутутут обращал внимания все меньше и меньше.
После школы – продолжал частить и запинаться, перепрыгивал с работы на работу, потом, неожиданно для всех и наверное, для себя самого, угодил в армию. Воевал в Афгане и еще в самом начале 80-х – пропал без вести.
Правда, одна из наших соучениц не без въедливости намекала: не пропал, а там, за бугром, меж тополевых рощ и виноградников, кажется, в Мазари-Шарифе или в Талукане, – остался. Из-за бабы.
Я о нем не вспоминал никогда. Вернее, вспомнил один только раз, двадцать с лишним лет назад, в лесу, в акациях, рядом со степным кладбищем, где лежали все мои родственники по материнской линии, и где после поминок часа на два меня сморил сон.
Вдруг, совсем рядом, спланировала на землю большая, с полосатыми крыльями, птица. От нее исходил странный запах. Не то, чтобы запах был как-то по особому неприятен, а просто хотелось встать и отойти подальше.
Тут отвратительно-прекрасная птица, слабо и мелодично крикнула. Я проснулся окончательно и вспомнил Игорька, вспомнил Хутутута.
Такой же слабо-мелодичный звук послышался в Москве, на Бутырском рынке. Я покупал что-то изюмно-творожное, пасхальное. И вдруг – знакомый, сладко тревожащий звук.
Обернулся. Детское личико, губы – как когда-то говорили – бантиком, сломанный, и в месте перелома потемневший нос. Все как тридцать с лишним лет назад!
Но кое-что, конечно, изменилось. Только вот что именно – быстро понять было нельзя.
Меня узнал сразу. Поговорили. Мирно, без крику.
– Не захотел я в Толукане к Аллаху прибиться. Охолостили...
Сразу стало заметно: в нем теперь еще больше невесомости, еще больше птичьего, свистящего в рукавах и в одежде воздуха. Ни годы, ни семья, ни заботы – ничто, кажется, его не отяжеляло, не привязывало к земле.
Он говорил и говорил, и неожиданно захлопал руками, как крыльями. Так и казалось: сейчас взлетит, медленно и низко поплывет над переполненными неуедаемой снедью рыночными рядами.
Он перестал хлопать крыльями и снова начал – подробно, старательно, как в классе – пересказывать свою жизнь. Однако речь его стала беспокойной, неотчетливой.
Я, впрочем, уже не слушал. Мысли о людях и птицах прерывали извороты чужих чуть неряшливых рассказов.
«Человек – не птица! Птица – не человек! – Думалось и даже кричалось про себя. – Не годится сращивать их костяки, смешивать молекулярные составы, взбалтывать в одном стакане птичью и человечью кровь. Не годится человека обтыкать перьями, а птице – как этому случайно встреченному на Бутырке Хутутуту – вставлять в клюв человечий язык!..»
– ...и ведь отпустили меня! Секешь? Просто выкинули! – Хлопал и хлопал он крыльями. – А лучше б – евнухом в гареме остался. Может, и выслужился, может, и подзаработал бы, может, филиппинцы прооперировали б, силу восстановили. Они секут, могут!
Он продолжал бить крыльями, обозначая криками самые важные места своей недавней жизни. При этом мне казалось: он выкрикивает примерно то же, что кричал и в детстве:
Белые необлетающие волосики торчали короной. Тяжкий гормонально-цинковый запах шел то ли от ног его, то ли так вообще пахло на рынке, близ мусорника, к которому он меня зачем-то привел.
Показалось: за мусорником кто-то прячется, подслушивает нас.
Игорек вскидывал руки вверх, опускал вниз, указывал пальцем то на Запад, то на Восток. Слова его были странными, язык все сильней становился полурусским, полупушту, полуптичьим.