Тот факт, что финны, хотя и не говорящие на индоевропейском языке, в основном относятся к нордическому расовому типу, их не пощадил. Письмо, написанное Лавкрафтом Лонгу в августе, по сути, содержит одну из его самых вопиющих вспышек против национальных меньшинств — в тираде, против которой вряд ли возразил бы Гитлер: «И, конечно же, проблему монголоидов Нью-Йорка нельзя рассматривать спокойно. Город осквернен и проклят — я покинул его с чувством, что замарался от соприкосновения с ним, и какому-нибудь растворителю для забвения потребуется много времени, чтобы очистить меня!.. Как, во имя Неба, восприимчивый и обладающий чувством собственного достоинства белый человек может продолжать жить в мешанине азиатских отбросов, в которую превратилась эта территория — с отметинами и напоминаниями о нашествии саранчи со всех сторон, — совершенно выше моего понимания… Здесь серьезная и огромная проблема, по сравнению с которой негритянский вопрос — просто шутка, ибо в этом случае нам приходится иметь дело не с невинными полугориллами, но с желтыми, бездушными врагами, чьи омерзительные туши вмещают опасные душевные машины, бескультурно извращенные в единственной жажде материальной выгоды любой ценой. Я надеюсь, что концом будет война — но не раньше того времени, когда наши умы полностью освободятся от гуманистических барьеров сирийского суеверия, навязанного нам Константином…
…В Новой Англии у нас собственные местные напасти… в виде обезьяноподобных
По крайней мере, Лавкрафт был беспристрастен к неанглосаксам. Он ненавидел их всех. Могу лишь заметить, что обвинение иностранца в «тарабарщине» — одно из любимых слов Лавкрафта уничижительного значения — всего лишь другой способ сказать, что обвинитель не понимает его языка. Незнание иностранного языка хотя и простительно, но едва ли является разумным предметом гордости.
Теперь Лавкрафт говорил меньше о превосходстве нордической расы над другими европеоидными расами и больше о несовместимости культурных принципов. В то время как большинство американских интеллектуалов отказывалось от своих национальных фобий, он продолжал за них цепляться — прямо как Коттон Мазер в старости, жаловавшийся, что, кажется, уже никто не воспринимает колдовство всерьез.
Лавкрафт признался Кларку Эштону Смиту, что не читал «Серебряного жеребца»[386]
Джеймса Бранча Кабелла, добавив: «Ирония интересовала меня раньше, когда я был моложе и более впечатлен бренностью вещей, которые она высмеивает… Я бесконечно предпочитаю Кабеллу Дансейни — он обладает неподдельным волшебством и свежестью, которых, судя по всему, утомительному софисту недостает».Даже Дансейни, считал он, «уже не пишет тот материал, что писал двадцать лет назад». Из рассказов Дансейни он предпочитал ранние — из «Богов Пеганы» (1905) и еще семи сборников, что были изданы до 1919 года. Поздние же его работы Лавкрафт порицал в основном за то, что Дансейни увлекся юмором. Хотя и отнюдь не лишенный чувства юмора в письмах и разговорах, Лавкрафт осуждал его в художественных произведениях. Он полагал, что юмор портит любой жуткий эффект, который мог бы быть в рассказе, а сверхъестественный эффект был как раз тем, что Лавкрафт ценил более всего.
Рассказы, которыми Лавкрафт восторгался более всего, были из тех, что вызывали у него frisson[387]
своим эффектом потусторонности. Этот эффект, утверждал он, лучше всего достигается «мощным воздействием временного прекращения действия законов природы и близкого присутствия невидимых миров или сил». Он больше не почитал фантастику Герберта Уэллса, поскольку его «фантазия слишком рассчитана и научна, а скрытая тенденция к социальной сатире принижает ее убедительность».Среди работ По Лавкрафт не любил «Колодец и маятник» — в основном потому, что ужасы этого рассказа «слишком явно физические»[388]
. Он считал «Падение дома Ашеров» лучшим из произведений По.Он был знаком и с современной реалистической художественной литературой — и даже называл Теодора Драйзера «великим художником», несмотря на топорность его прозы. Но Лавкрафта не интересовали вещи, о которых Драйзер писал. Не увлекала его и «сентиментальность Диккенса, героическая помпезность обоих Дюма или слащавость Виктора Гюго». Подлинная фантазия, как у Дансейни и Кларка Эштона Смита, говорил он, «обладает правдивостью, достоинством и значительным местом в эстетике, которых… нет в сентиментальном светском романе»[389]
.