В порядке любезности я спрятал пять бутылей домашней браги (это было в 1932 году [когда все еще действовал „сухой закон“]) и бочонок красного вина. Его пристрастие к кофе упростило проблему напитков. „Пристрастие“ — не то слово, скорее — страсть. Он пил чашку за чашкой, а я ставил кофейник за кофейником. В каждую чашку он добавлял четыре ложки сахара с верхом. На протяжении двадцати восьми последовавших часов, в течение которых мы болтали в головокружительном темпе, он пил кофе.
И он ел. Его длинное лицо озарилось, когда я упомянул большой котелок чили кон карне[538]
, который приготовил за день до его неожиданного прибытия. В холодильнике были и другие лакомства, но при упоминании чили он дал волю классической аллюзии, в которой фигурировали слова „нектар“ и „амброзия“, и заявил, что чем больше специй в блюде, тем лучше…Двадцать восемь часов мы болтали, обмениваясь идеями, перекидываясь фантазиями и состязаясь в причудах. У него был огромный энтузиазм до новых впечатлений — от видов, звуков, построения слов и идей. За всю свою жизнь я встретил лишь одного или двух человек, которые походили на него тем, что я называю „интеллектуальной жадностью“. Гурман слов, идей, мыслей. Он разрабатывал, соединял, очищал — и все в пулеметном темпе.
Он не курил, не пил, и, судя по всем его разговорам и письмам, женщины для него тоже не существовали. Но за исключением этого, его пристрастия и интересы были почти всесторонними…
За эти двадцать восемь часов ко мне зашли знакомые из Французского квартала — люди, которых, по моему убеждению, он счел бы распутными, пошлыми и тупыми. Они ввалились весело, да еще с бутылками. Пресечь этот произвол — как, я опасался, он воспримет это — было бы затруднительно, да и, в известном смысле, умалением моего почетного гостя, нежели вежливостью по отношению к нему. Также я боялся, что эта компания в лучшем случае заскучает от человека лавкрафтовских манер и характера, если вообще не пустится в оскорбления.
Но это обернулось… Он не только встретил пришедших совершенно по-приятельски и радушно, что опровергло все слышанное мною о его нетерпимости в некоторых отношениях, но и пошел с ними на небывалый компромисс. А когда он взял слово, они слушали этого странного, этого исключительного, этого книжного, этого педантичного пуританина из Провиденса. Он завладел их вниманием с первых же минут. Его уверенность и самообладание успокоили и восхитили меня…
Это был разносторонний вечер. Одним из моих самых любимых рассказов ГФЛ был и до сих пор остается „Серебряный Ключ“. Говоря ему о том удовольствии, что я испытывал при его чтении, я предложил его продолжение, повествующее о деяниях Рэндольфа Картера после исчезновения. Мой интерес к его рассказу воодушевил его, а его благодарный отклик, в свою очередь, воодушевил меня, так что еще до того, как закончилось наше собрание, мы серьезно решили взяться за эту задачу. Через несколько месяцев я написал первый черновик в шесть тысяч слов.
ГФЛ учтиво поаплодировал, а затем в буквальном смысле взялся за перо. Он выслал мне развитие в четырнадцать тысяч слов того, что я посылал ему ранее, в обычной лавкрафтовской манере. Конечно же, я увяз. Идея продолжения одного из его рассказов оказалась более фантастической, нежели любая фантазия, когда-либо им написанная. Когда я расшифровал его рукопись, то прикинул, что он оставил нетронутыми менее пятидесяти моих оригинальных слов — одно место, которое он счел не только само по себе сильным и красочным, но и совместимым со стилем его собственного сочинения. Конечно же, он был прав, отказавшись от всего, кроме основной схемы. Я мог лишь дивиться, что он создал столь многое из моего неадекватного и топорного начала. В сущности, все, что я сделал, — это подтолкнул его этим стартом к созданию чего-то…
В этом рассказе ГФЛ увековечил наше двадцативосьмичасовое знакомство. Кадильницы из кованого железа, которые он упоминает в начале повести, были в моей комнате на Ройял-стрит, 305, так же как и камин в стиле Адама[539]
и старинные бухарские и персидские ковры на стенах.Мы немало повеселились при сотрудничестве. По грандиозной прихоти мы решили, что сделаем еще множество совместных работ, дабы извлечь выгоду из того, что он назвал моей быстротой сочинения. Вместо указания двойного авторства мы создали бы новую звезду литературы — Этьена Мармадюка де Мариньи, чья производительность по самым осторожным оценкам достигала бы миллиона слов в месяц. Мы придумывали мавританские дворцы, автомобили, выполненные на заказ, и все виды роскоши, которыми Этьен Мармадюк де Мариньи обзавелся бы со своих непомерных доходов, — например, автоматическая мороженица, предлагающая две тысячи сортов, и винный погреб такого же многообразия. ГФЛ был широких взглядов — в большей степени, нежели о нем говорилось раньше. Я охотно согласился исключить устричные рестораны и вообще все, имеющее отношение к дарам моря. Из уважения к чувствительности ГФЛ я совершенно не уделил внимания женщинам»[540]
.